Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но что по-настоящему злило Оуэна, так это фильмы про пигмеев; он говорил, что от них у него ВНУТРИ ВСЕ ПЕРЕВОРАЧИВАЕТСЯ. Его все занимал вопрос, снимаются ли пигмеи в других фильмах. А еще он переживал, что духовые трубки, из которых они стреляют отравленными стрелами, скоро войдут в моду у ПОДРОСТКОВЫХ БАНД.
— Чего-чего? — не понял я. — У каких еще подростковых банд?
— НАПРИМЕР, ГДЕ-НИБУДЬ В БОСТОНЕ, — ответил он.
Мы не знали, чего и ждать от бабушкиного телевизора.
Возможно, в 1954 году фильмы про пигмеев уже показывали в ежедневной программе «Вечерний сеанс», но нам с Оуэном не позволялось смотреть «Вечерний сеанс» еще несколько лет. Никаких других ограничений, касающихся телевизора, бабушка при всей своей любви к труду и распорядку для нас не устанавливала. Я, правда, точно не помню — может, в 1954 году «Вечернего сеанса» вообще не существовало, но суть не в этом: я просто хочу сказать, что бабушка никогда не брала на себя роль цензора; просто она считала, что мы с Оуэном должны ложиться спать в «положенное» время. Сама она смотрела телевизор целыми днями, с утра до вечера; за ужином она перечисляла мне — или Оуэну, Дэну и даже Этель — все глупости, что увидела и услышала за день, а потом выдавала краткий анонс тех нелепостей, что ожидала увидеть во время вечернего просмотра. С одной стороны, она стала сущим рабом телевизора, с другой — выражала презрение почти ко всему, что видела, и энергия этого негодования, возможно, прибавила ей несколько лет жизни. Она презирала телевидение с такой страстью и остроумием, что смотреть телевизор и высказывать суждения по поводу всего происходящего на экране — иногда высказывать непосредственно самому телевизору — стало ее работой.
Все проявления современной культуры, показываемые по телевидению, по мнению бабушки, свидетельствовали о том, как стремительно катится в пропасть целая нация, как беспощадно ухудшается наше психическое и нравственное здоровье, сколь близок и всеобъемлющ наш окончательный упадок. Я больше ни разу не видел, чтобы она читала книги, но она часто на них ссылалась, — словно они остались для нее священными сокровищницами, храмами премудрости, которые телевидение разграбило и бросило.
Мы с Оуэном увидели много неожиданного, но самым неожиданным стало для нас деятельное участие бабушки едва ли не в каждой передаче, которую мы смотрели. В тех редких случаях, когда мы сидели у телевизора без бабушки, нам словно чего-то не хватало. Без бабушкиных непрерывных язвительных замечаний редкая передача могла завоевать наш интерес. Когда мы смотрели телевизор одни, Оуэн постоянно говорил: «МОГУ СЕБЕ ПРЕДСТАВИТЬ, ЧТО БЫ СКАЗАЛА НА ЭТО ТВОЯ БАБУШКА».
Конечно, нет души настолько суровой, чтобы ей не найти в гибели культуры совсем уж ничего занимательного. Даже бабушка умудрилась полюбить одну телепередачу. К моему удивлению, и бабушка и Оуэн стали преданными поклонниками одной и той же программы — для бабушки это была единственная передача, к которой она прониклась совершенно слепой, всепоглощающей любовью; что же касается Оуэна, то эта передача стала его любимой среди тех немногих, что он обожал поначалу.
Яркой личностью, сумевшей покорить язвительные сердца бабушки и Оуэна Мини, был некий пианист, который беззастенчиво работая на потребу публики, искромсал и перемешал Шопена, Моцарта и Дебюсси в одном двух-трехминутном цветистом попурри. Его пальцы, унизанные бриллиантовыми кольцами — одно из них было в форме рояля, так и порхали по клавишам. Иногда он играл на прозрачном, со стеклянной крышкой рояле и любил с гордостью упоминать о сотнях тысяч долларов, что стоили его инструменты, непременно украшенные аляповатыми канделябрами. На заре телевидения он был кумиром из кумиров — по большей части для женщин старше моей бабушки и по крайней мере вполовину менее образованных; и все-таки бабушка и Оуэн Мини влюбились в него по уши. Когда-то он выступал солистом с Чикагским симфоническим оркестром — ему тогда было всего четырнадцать лет, — но сейчас, в свои кудрявые тридцать с небольшим, он гораздо больше внимания уделял внешней эффектности, нежели исполнению. Он носил шубы до пола и расшитые блестками костюмы; он вбухал шестьдесят тысяч долларов в пальто из меха шиншиллы; у него был пиджак, отделанный галунами из золота высшей пробы; он часто надевал смокинг с бриллиантовыми пуговицами-буквами, из которых складывалось его имя.
— ЛИБЕРАЧИ! — вскрикивал Оуэн всякий раз, как видел этого человека на экране. Передачи с ним показывали раз по десять в неделю. Это было какое-то нелепое, смахивающее на павлина создание с медовым женским голосом и такими глубокими ямочками на щеках, словно их нарочно вычеканили специальным молоточком с круглым бойком.
— Пожалуй, я отлучусь на минутку и переоденусь во что-нибудь поэффектнее, — проворкует, бывало, Либерачи, на что бабушка с Оуэном всякий раз просто ревели от восторга, и вскоре он возвращался к своему роялю, сменив блестки на разноцветные перышки.
Либерачи, я думаю, был одним из первых бисексуалов, подготовивших публику к извращенцам вроде Элтона Джона или Боя Джорджа, но я никогда не мог понять, за что он так нравится бабушке с Оуэном. Уж наверняка не за музыку — он исполнял Моцарта в таком разухабистом стиле, что было похоже на арию Мэкки-Ножа. Впрочем, Мэкки-Ножа он тоже иногда играл.
— Он так любит свою маму, — говорила бабушка, заступаясь за Либерачи; и, честно говоря, это было похоже на правду — он не только всячески охал и ахал, рассказывая о своей матери с экрана телевизора, но, как писали в прессе, жил вместе с этой пожилой дамой до тех самых пор, пока та не умерла — аж в 1980-м!
— ОН ДАЛ РАБОТУ СВОЕМУ БРАТУ, — замечал Оуэн. — ХОТЯ МНЕ НЕ КАЖЕТСЯ, ЧТО ДЖОРДЖ ТАКОЙ УЖ ТАЛАНТЛИВЫЙ.
Да, действительно, Джордж, молчаливый брат Либерачи, довольно долго выступал его партнером в этих представлениях, пока не ушел с экрана, чтобы стать хранителем Музея Либерачи в Лас-Вегасе, где и умер в 1983-м. Но с чего Оуэн взял, что сам Либерачи ТАКОЙ УЖ ТАЛАНТЛИВЫЙ? По мне, так главным его талантом было умение естественно и непринужденно развлекаться — и еще он мог от души валять дурака. Но бабушка с Оуэном прямо заходились от счастья, совсем как престарелые истерички с голубыми волосами — зрительницы в телестудии, особенно когда этот знаменитый шут гороховый спрыгивал со сцены в публику и танцевал со своими поклонницами.
— Он правда любит стариков! — восхищалась бабушка.
— ОН БЫ НИКОГДА НИКОГО НЕ СМОГ ОБИДЕТЬ! — благоговейно вздыхал Оуэн Мини.
Я тогда думал, что Либерачи педик, но потом один обозреватель из лондонской газеты, который сболтнул что-то подобное насчет сексуальных предпочтений Либерачи, проиграл в суде дело о клевете. (Это произошло в 1959 году; Либерачи, стоя у барьера для свидетельских показаний, заявил, что он противник гомосексуализма. Я помню, как тогда радовались Оуэн с бабушкой.)
Таким образом, моя радость по поводу телевизора, появившегося в доме 80 на Центральной, несколько омрачалась непостижимой любовью бабушки и Оуэна Мини к Либерачи. Я не разделял их безрассудного поклонения этой феноменальной дешевке — мама в жизни бы не стала подпевать Либерачи! — и, как обычно в таких случаях, я делился своими критическими соображениями с Дэном.