Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хорошие книги получаются тогда, когда человеку нужно во что бы то ни стало одолеть тему, когда он мужественен.
И это тоже называется вдохновением.
Так я написал „Сентиментальное путешествие“.
„ZOO“ я написал иначе.
Есть гимн ОПОЯЗа. Он длинный, так как мы довольно красноречивы и не очень молоды.
Там есть куплет:
Это вполне возможно.
Страсть втягивается инерцией навыков и, в частности, литературной инерцией страсти.
А в книгах это так.
Нужно мне было написать книгу о людях, что-нибудь вроде „Ста портретов русских литераторов“. Был ли я влюблён, или вообще попал в какую-то конвергенцию, или, может быть, выбрал любовь, как ослабленный организм выбирает себе болезни.
И вот получилась неправильно написанная книга.
Мне очень хочется сейчас писать беллетристику. Жду конвергенции. Жду, когда изобретётся. Жду материала и вдохновения.
Есть другие, инерционные книги, которые я презираю, которые состоят из навыков, из подстановок.
Этими подстановками можно искажать прекрасные материалы.
Так частный случай борется с общим материалом в ленте под всезначащим названием „Старое и новое“ Сергея Эйзенштейна.
В бормотаниях дилетанта, который возражает против ленты, — почему в ней не показана кооперация, есть правда, потому что лента не соотнеслась. Она взята вдоль темы, а организована выборочным, эстетизирующим материал способом сюжетного искусства. Сюжетные приёмы — это набор лекал, годных не для вычерчивания любой кривой.
Нужно учиться.
Я не помню, товарищи, тот длинный и толковый список вопросов, которые вы мне задали. Библиографию моих вещей вы где-нибудь найдёте, а будущего своего я ещё не знаю».
Это всё ответы на вопросы анкеты для писателей, тем и объясняется фраза в конце.
Но видно, что Шкловский угадал в этом своём немного наивном конструктивизме методы работы будущего.
Литература стала чем-то другим, и вот никого не удивляет и воскрешённый бригадный метод, и то, что листы развешаны по комнате (чем-то это напоминает кинематографических полицейских и кинематографических маньяков, которые увешивают стену фотографиями и схемами).
Но теперь ничего наивного в этом не осталось — именно так работают над вещами, которые называют «проектами», а не просто «книгами».
…Другие поэтические соратники Маяковского (Асеев, Кирсанов) не сумели столь решительно и последовательно разорвать пуповину, всё ещё связывающую их со Шкловским и др. Несмотря на всю близость этих поэтов к революционному пролетариату, в их современной поэтической линии всё ещё наблюдаются известные тенденции к консервации лефизма.
Надо думать, что с поворотом советской литературы к новым задачам соц. строительства лефовские пережитки будут ими преодолены.
В довольно искренней и очень несправедливой книге Юрия Карабчиевского «Воскрешение Маяковского» (1983) говорится: «Трое самых главных, самых деятельных и самых шумных поэтов-футуристов, по отдельности так живо описанных Чуковским, сегодня представляются нам чем-то усреднённым, чем-то вроде почётного караула на встрече великого Маяковского, где мелькают лишь светлые пятна лиц и перчаток. А порой и совсем уж из другой области: вроде урок-телохранителей вокруг большого пахана… Кто из нас с сегодняшнего расстояния отличит Каменского от Кручёных и обоих вместе — от Бурлюка? Кто, не будучи специально уполномоченным, добровольно захочет этим заняться? Совершенно очевидно, что те различия, которые нам удалось бы выявить, проделав неимоверно скучную работу, ничего не изменили бы в нашем отношении к этим безвозвратно забытым авторам».
Это утверждение неверно, оно исходит как раз из официального образа Маяковского.
Есть одна история, которую, повторяясь, мне рассказывали ещё в юности.
В Рязани находилось овеянное легендами воздушно-десантное училище. В него было довольно трудно поступить, и вот не прошедшие по конкурсу юноши не уезжали сразу домой.
Вернее, не все уезжали, а некоторые из них поселялись в лесу близ учебного полигона и вели жизнь военного лагеря.
Наиболее отчаянные доживали в этом лагере до снега — и всё потому, что иногда к ним приходили офицеры из училища и зачисляли в штат.
Историю эту рассказывают по-разному, иногда с фантастическими деталями, но суть одна: доказать отчаянной преданностью свою нужность.
В случае с будущими парашютистами что-то подсказывает мне, что это не бессмысленный ход.
Но я хочу рассказать о другом.
История Левого фронта искусств, история ЛЕФа, чем-то мне напоминает юношей в рязанском лесу.
Группа людей декларировала идеи революции и хотела быть частью революции. Они хотели быть в революции, а её время кончалось.
Призывники раздражали своим жаром и желанием продолжать эксперименты. Время стремительно работающих социальных лифтов кончалось.
Оно, собственно, уже кончилось, когда ЛЕФ был создан — справочники спорят — в 1922 или 1923 году.
Люди, создавшие литературно-художественное объединение, декларировали революции свою преданность.
Но революции уже не было. Приём был закрыт.
А когда они захотели декларировать преданность власти, ничего не вышло. У власти уже было много преданных слуг — талантливых и не очень, с командирскими знаками различия и без оных.
Поэтому их жизнь в заповедном лесу русского авангарда была обречена.
Но в таких случаях всегда остаётся надежда, что ещё чуть-чуть, и вот тебя заметят и примут в семью.
Но дни проходят за днями, ты сидишь на выставке «Двадцать лет работы», а знакомых лиц нет.
А пока есть ещё лет семь на эксперименты.
В книге «Жили-были» Шкловский писал об этом так:
«Чтобы хоть как-то представить, что это было за время, расскажу, как мы печатали „Поэтику“ и „Мистерию-буфф“ Маяковского.
Был 1919 год. Юг России был захвачен белогвардейцами. У Петербурга не было окрестностей.
Когда мы издавали газету, у нас не было муки, чтобы заварить клейстер, и мы газету примораживали водой к стенке. Такое годится только для зимы. Летом ищите другой способ.
Говорю об этом, понимая, что, возможно, кое-что не имеет отношения к теории искусства, но имеет отношение к теории времени. Это время, когда люди ходят по проволоке, когда надо, и перейдут, и не упадут, и гордятся работой, гордятся умением.