Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хрущев разозлил и напугал товарищей по партии и коллег по руководству открытым ниспровержением культа личности — говоря по-домашнему, отрицанием (не таким уж и категорическим, если вдуматься) роли и заслуг товарища Сталина. Но причиной смещения самого Никиты официально называли волюнтаризм. То есть — опять же переводя на понятный всем язык — сняли начальственные штаны за то же самое, за что попытался он принародно стащить брюки с лампасами генералиссимуса с мертвого Сталина.
Искренне ненавидевший Сталина — подчеркнул бы, лично Сталина — Хрущев вел себя зачастую точно так же, как и генералиссимус, ни с кем не считаясь, но гораздо хуже заботясь о своей безопасности. Он громогласно ругал Сталина, но во многом не смог не подражать ему. А вот сместившие Никиту Сергеевича товарищи-соратники любили Сталина и восхищались им, но копировать его каждый в отдельности остерегались — из большего, чем у погоревшего Хрущева, чувства самосохранения.
Конечно, то, что называется «политической волей», у Хрущева было посильнее, чем у Брежнева. Но Брежнев был поискуснее как командный игрок. И с большим умением организовав Никите Сергеевичу искусственное положение «вне игры», он и дальше удачно делал вид, что всегда играет в пас с партнерами, взяв на себя преимущественно выполнение стандартных положений — типа штрафных ударов или подачи угловых. А когда потерял физическую форму — и на самом деле стал играть в пас… Ему же в благодарность за это приписывали все забитые голы.
Вождь (или скажем так: начальник, чиновник на самом высшем уровне) ограничивается собственным имиджем далеко не всегда. Нередко он видит, а скорее чувствует подсознательно, резон — ассоциироваться с выдающимися достоинствами кого-либо из подданных. И самый яркий здесь пример — опять же Сталин. Недовольный, вероятно, тембром своего голоса и, как я слышал, грузинским акцентом — не самым уместным у российского императора, он не остановился перед тем, чтобы дар природы диктора-еврея (а известно, что евреев Иосиф Виссарионович жаловал крайне редко и без всякого удовольствия) сделать государственным достоянием. Диктор Юрий Левитан озвучивал очевидное всем сталинское авторство в управлении всем и каждым через издаваемые властью указы.
Однако как бы ни увлекался футболом Брежнев, ассоциировать себя со Стрельцовым — что могло бы кому-нибудь показаться, прояви генсек официальную заинтересованность в разрешении Эдику продолжить творить легенду в народной игре — Леонид Ильич не мог и не хотел. Тем более что откуда ему было знать, что Стрелец теперь играет по-другому и всей игры на себя не берет.
Брежнев предпочел перепоручить заботу о судьбе Эдуарда аппарату, намекнув, что ничего против Стрельцова не имеет, но и не видит оснований для возвеличивания его по полной программе, раз место «номенклатурного» футболиста занято Львом Яшиным.
Продолжая вольную тему ассоциаций, предположу, что по отношению к Яшину Стрельцов был примерно, как «Литературная газета» по отношению к центральной «Правде». Предписывая Константину Симонову в пятидесятом году стать главным редактором «Литературки», Сталин прямо ему сказал, что обновленная газета призвана изображать орган оппозиции, назначенной сверху.
Но в отличие от «Литгазеты» времен даже не Симонова, а Чаковского, Эдуард ни в коем случае не мог быть сколько-нибудь организованной оппозицией. При всей покладистости, о которой я не раз упоминал в повествовании и которая доставила ему множество неприятностей, Стрельцов не поддавался никакому назначению.
И еще был один аспект, ощутимый звериным инстинктом партийно-чиновничьего аппарата.
…В районе кооперативных домов возле метро «Аэропорт», где жили писатели и работники искусств, был один-единственный продовольственный магазин «Комсомолец» с не ахти каким ассортиментом товаров. Но небогатый ассортимент не мешал директору магазина Михал Михалычу вызывать своими возможностями глубочайшее уважение специфической публики, населявшей близлежащие к продмагу здания. Кто жил в те сравнительно недавние, но уже странные, на нынешний рыночный взгляд, времена, легко сообразит, что к директору «Комсомольца» писатели, актеры, музыканты и киношники обращались с деликатной просьбой — помочь им приобрести дефицитные продукты (а к дефициту относилось процентов восемьдесят пять всей товарной номенклатуры) — и он постоянно шел им навстречу, польщенный популярностью в почитаемой им среде. Михал Михалыча, как всякого торгового работника, приглашали на премьеры в театры и Дом кино, ему дарили свои книжки и вообще старались его всячески задобрить. А я был одним из весьма немногих неделовых знакомых директора — брал у него только водку, и ту преимущественно в долг, а пригласить мне Михал Михалыча в те годы было некуда. Но свои блатные несовершенства возмещал продолжительными — мне обычно некуда оказывалось торопиться — беседами развлекательно-просветительского характера и в меру компетенции отвечал на всевозможные директорские вопросы. Чаще всего мы с ним беседовали о разных знаменитых людях — нас обоих занимала механика успеха и восхождения наверх. Как правило, выслушав мой рассказ о чьей-либо удачливой современной карьере, Михал Михалыч уточнял: «Но то наш пролетарский полководец (писатель, актер, общественный деятель и так далее)?» Я подозреваю, что и сам директор происходил не из аристократов. Но в истинную значительность выходцев из низов наш директор верил средне, отлично, впрочем, понимая, что при анкетной природе советской государственности пролетарским, как он выражался, талантам живется у нас лучше и легче, чем подлинным талантам, у которых происхождение подгуляло. Предпочтение ненастоящему, видимо, душевно угнетало директора, вряд ли бедствовавшего материально.
Стрельцов всей своей натурой, нравом, статью, внешностью наверняка располагал к себе и чиновников, чьей религией стал казенный взгляд на положение вещей. Но в Эдуарде их настораживало всякое отсутствие того, что Михал Михалыч квалифицировал как пролетарскость — пугающее причем отсутствие, несмотря на рабочее его происхождение. Смотрелся он во всякой среде аристократом, если, конечно, смотреть внимательно. И был слишком уж настоящим в тех декорациях, которые у нас привыкли выстраивать для признанных фигур, чтобы обуздать свободу их пластики. Проступки, совершаемые Стрельцовым, — особенно в молодости — мало отличались, если вообще отличались, от тех, за которые других обычно прощали. Но другие провинившиеся, видимо, выглядели социально ближе в глазах тех, кто всем у нас заправлял, а Эдик, при вроде бы всеми в нем ценимой и обязательно отмечаемой простоте, отпугивал даже покровителей своей безотчетной породистостью. Да и футбол по Стрельцову был футболом аристократическим — теперь и нет ничего похожего на такой футбол…
2
Зимой мы с Ворониным ездили в Ленинград. Как, однако, заманчиво-саморекламно это звучит: мы с Ворониным… Полгода назад вообще ни с одним футболистом знаком не был, а вот туда же: мы с ним, мы то, мы се… Любопытны, конечно, подтекст и подробности той поездки. Но я сейчас не буду на них отвлекаться, повторяя уже опубликованное. На одном только эпизоде чуть задержусь…
По дороге в Ленинград мы полночи проговорили с начальником «Стрелы» в его служебном купе. И вот не могу вспомнить, чтобы в ночном разговоре как-то возник Стрельцов. Событием наступающего сезона тогда казалось прибытие в Москву бразильской сборной во главе с Пеле — и Валерий заверял начальника, что они с Пеле друг друга «разменяют» — то есть, на языке футболистов, не дадут один другому показать себя — отчего ожидаемый с пятьдесят восьмого года матч может потерять в зрелищности. И наш лучший — по тому времени — футболист жил предстоящей дуэлью с лучшим футболистом мира. И воображал себя Дантесом. Это, конечно, удел защитников, но Воронин справедливо полагал, что тренеры захотят усилить им оборону — заставят преимущественно играть сзади.