Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Тот, кто честен и не лукавит, добьется того, что его наставлениям будут верить, его слова будут передавать другим, его поступкам – подражать. Он будет надежен, как смена времен года; в сердце своем он вместит сердца всех людей. Он уподобится тому, кто дает голодному поесть, а умирающему от жажды – напиться. Он не обнажит оружия, а люди будут в страхе трепетать перед ним; не будет раздавать товары и драгоценности, а люди будут ценить его. Вот почему говорится: «Когда мудрые цари выступали на защиту своих владений, укрепления врага рушились за тысячи ли…
Ритуалы совершенны, когда люди не пекутся о вежливости, а в мире царит порядок. Награда совершенна, когда казна не терпит убытка, а чиновники довольны. Музыка совершенна, когда звуки не слышны, а люди пребывают в согласии…
Правление мудрых царей древности было подобно вовремя выпавшему дождю: где он выпадает – там ликуют люди. И при них воины в походе чувствовали себя так покойно, словно они не покидали уютного сиденья…»
Нет, пресловутую «праздность» Конфуция нельзя путать ни с отдыхом, ни тем более с бездельем. Это не безделье, а нечто совсем иное, даже противоположное: некая символическая полнота деяния, бесконечная деятельность, предваряющая, вмещающая в себя единичные действия, некий способ, как говорили в Китае, «все свершать, ничего не предпринимая», ибо всякое действие здесь есть органическая и совершенно естественная реализация жизненных свойств вещей. Ведь благородный муж для Конфуция потому и человечен, что «приводит к завершению себя, приводя к завершению других», и живет «одним сердцем» со всем сущим. Конфуциева «праздность» предвосхищает все многообразие событий в мире и все людские свершения. И она хранит в себе бездонную глубину человеческой воли, уже неотделимую от правды «Небесного веления». В возвышенной праздности Учителя Куна человеческая жизнь пресуществляется в «Небесную судьбу». Нет большей ошибки, чем принять Конфуциеву «праздность» за признак старческой усталости и тем более беспечности. Не такой человек был Конфуций, чтобы оправдывать свои неудачи хотя бы старческой немощью. Нет, он «не замечал надвигающейся старости», дух его был ясен и бодр, как никогда…
Велик был Конфуций на закате своей жизни, когда он, завернувшись в длинный халат, часами сидел неподвижно под своим любимым абрикосовым деревом, как будто чутко вслушиваясь в одному ему слышимый напев. (Таким представляли его старинные китайские живописцы, создававшие картины на традиционный сюжет: «Конфуций в абрикосовом саду».) Учитель стал еще молчаливее, но за него тем более выразительно говорили его мягкие, изящные, всегда осмысленные жесты, его живой и теплый взгляд, его плавная, полная достоинства походка… Учитель не изменил привычкам своей молодости и был по-прежнему скромен в одежде и пище, по-прежнему выходил состязаться в стрельбе из лука на площадь за Западными воротами. И когда он, седобородый, по-стариковски сутулый, выходил на середину площади и мягким движением руки натягивал свой лук, зрители, по отзыву очевидца, «стояли вокруг стеной». Но менее всего хотелось ему превращать благородное состязание в площадное зрелище. В этой забаве удалых молодцов он тоже искал повод для совершенствования себя. «Чем хороша стрельба из лука? – говаривал он ученикам. – Когда стрелок промахивается, он ищет причину своей неудачи в самом себе!» Он был все еще полон решимости учиться на своих ошибках. Он не оставлял надежды стать лучше.
Поистине, велик был Учитель Кун в те преклонные, в те вершинные годы своей жизни – господин самого себя, сам вылепивший свое внутреннее пространство духовного подвижничества, открывший в себе безграничный простор искреннего и свободного Деяния; всеобъятный человек, знающий начало и завершение жизненных трудов:
«Я поставил своей целью Путь, укрепляюсь силой добродетели, нахожу опору в человечности и обретаю отдохновение в искусствах».
Таков зрелый Конфуций, открывший в себе источник неизбывной радости. Конфуций, чья премудрая «праздность» – эта единственная верная спутница удовольствия – исполнена юношеской свежести духа.
Не будем поэтому удивляться тому, сколь на самом деле деятельна – и действенна – «праздность» старика Конфуция. Ведь Учитель Кун возвратился на родину для того, чтобы быть опорой правителю. Он не отказался – и никогда не смог бы отказаться – от карьеры государственного мужа. И он был все так же строг и непреклонен в своих политических требованиях. На аудиенции у юного Ай-гуна в ответ на неизбежный вопрос: «В чем секрет мудрого правления?» – он ответил:
– Секрет мудрого правления состоит в том, чтобы отбирать на службу честных людей!
– А что нужно делать мне, Единственному, чтобы люди меня слушались? – спросил по своей юношеской наивности Ай-гун, наслышанный о том, что народ бунтует, а на дорогах полно грабителей.
– Возвышайте праведных, ставьте их над неправедными—и люди будут послушны. А если возвысить неправедных и поставить их над праведными, люди слушаться не будут, – ответил Конфуций.
Он был по-прежнему до неудобства прямодушен, почти дерзок. Окружению Ай-гуна не составило труда разглядеть истинную подоплеку этих колючих слов: все знали, что служебными назначениями при дворе ведали вожди «трех семейств». Что же следует думать о тех, кто стоит наверху, если в царстве не прекращаются мятежи и кишат разбойники?.. Будь перед Ай-гуном не знаменитый учитель и «старейшина государства», верой и правдой служивший еще его отцу и старшему дяде, столь дерзкий выпад мог бы дорого обойтись смельчаку. Конфуций, конечно, жизнью не рисковал, но и шансов сделать карьеру при луском дворе он себе не оставил.
«Правитель Лу не мог сообразить, как лучше использовать Учителя Куна на службе, а тот не искал должности», – дипломатично сообщают древние летописцы. Присутствие Конфуция в царском дворе имело, так сказать, чисто символическое, декоративное значение, каким, надо заметить, ему и полагалось быть по внутреннему смыслу Конфуциевой судьбы. Нет никаких известий о том, что Конфуций в те годы пытался влиять на управление государством. Кажется, он почти не раскрывал рта на дворцовых аудиенциях. Во всяком случае, ученика, взявшегося разъяснять правителю некоторые детали ритуалов предшествующих династий, он строго одернул, напомнив ему, что говорить нужно только «ко времени»: «То, что сделано, не следует разъяснять. То, что закончилось, не следует оправдывать. То, что безвозвратно ушло, не следует осуждать». Он был настолько молчалив и даже – мы это уже знаем – с таким трудом подыскивал слова в разговоре, что его недоброжелатели во дворце пустили сплетню о скудоумном и косноязычном старике, которым и восхищаются-то лишь его ученики. Цзы-Гуну не единожды приходилось давать отпор такого рода наветам. В одном случае он сравнивал своего учителя, как нам известно, с высокой стеной, которая мешает видеть стоящий за ней красивейший дворец – то бишь истинное сокровище мудрости. В другой раз он уподобил учителя солнцу и луне на небесах… Звучит красиво, но вот убедительно ли для оппонентов Цзы-Гуна?
Нетрудно понять, почему так прохладно и отчужденно отнесся Конфуций к жизни луского двора. Он по-прежнему не мог смириться с узурпацией власти «тремя семействами» и, как и сорок лет назад, не собирался делать вид, что в его родном царстве процветает древнее благочестие. Он открыто протестовал против исполнения на домашних обрядах «трех семейств» гимна, соответствовавшего царскому чину.