Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он достал из дорожной сумки широкий блокнот в кожаной обложке и принялся торопливо – наверное, в тысячу первый раз – писать об этом рассказе все, что ни приходило в голову. Таких записей у него скопилось на добрую книгу. «Я становлюсь профессиональным чехоедом, – посмеиваясь, говорил он Ягоде. – Книга об одном рассказе – каково? Многолетние путешествия души по просторам четырехстраничного текста». Он торопливо записывал: «У Кафки подтекст и есть текст, у Хемингуэя – background, ничего общего не имеющий с тем, что у Чехова можно назвать «текст плюс еще-один-текст». Русский автор не может и не хочет уходить от православной мистической традиции: жизнь – это вера, быт – это вера и т. д. «Студент» – пример двойного прорыва: обыденности – в историю, бытия – в быт. Это пример русского отрицания самого принципа линейности истории. В России история – всегда, без вчера и без завтра».
В соседней комнате вдруг громко, навзрыд заплакал пьяный отец.
Андрей поморщился: «Жизнь – это плохая литература».
Ночью он все же вышел в плохо освещенную гостиную. Смерть и старухи, умело прибравшие тело и подобравшие лицо, отчасти вернули Ирине Николаевне былую красоту. Андрей вдруг жарко покраснел, вспомнив мать в саду и тотчас – Чехова: «И радость вдруг заволновалась в его душе, и он даже остановился на минуту, чтобы перевести дух», – но откуда же быть радости? Здесь и сейчас? «Чехов! Чехов! – чуть ли не со злостью подумал вдруг он. – Извращение… литературная зоология! Чехоложец, черт побери!»
Он посмотрел на отца, спавшего, сидя на стуле у гроба, – его седые волосы неряшливо свисали какими-то перьями на лоб и виски – и вдруг быстро и тихо вышел из дома и спустился в оголившийся осенний сад.
Где-то очень высоко в небе что-то вспыхнуло и тотчас погасло, и был этот свет так призрачен и мимолетен, что Андрею показалось, что никакой вспышки вовсе и не было – обман зрения, усталость, боль, однако все же хотелось думать, надеяться, что свет – был, и он даже произнес вслух: «Был». И заплакал, зажмурившись и некрасиво сморщившись всем лицом, боясь, что кто-нибудь услышит его…
Степа Марат
Возвращавшийся домой после смены кочегар бумажной фабрики Степа Марат успел выхватить из-под скорого поезда Нату Корабельникову, сам при этом лишившись обеих ног до колен. Женщина хоть и была здорово пьяна, но все же раздобыла в ближайшем саду тачку, на которой возили навоз, и доставила Степу в больницу, где доктор Шеберстов остановил кровотечение, наложил швы и отправил пострадавшего в палату, а Нату – отсыпаться, не обращая внимания на ее настойчивое требование пристроить где-нибудь Степины ноги в хромовых сапогах, временно валявшиеся в тачке.
Утром, опохмелившись «мурашкой» – пузырьком муравьиного спирта, вылитого на хлебную горбушку, Ната явилась в больницу просить у Степы прощения.
– Не, – довольным голосом отказал Степан, – ходи непрощеная, так и быть.
– Как же? – растерялась Ната. – А с ногами что делать?
– Холодец свари, – приказал Степан. – Как выпишут, заявлюсь на пузырь под холодец. Сапоги вот жалко: десять лет носил, а всё как новые скрипят.
– Больно? – плаксиво спросила Ната.
– До свадьбы заживет. Я же тебе говорю: приду на холодец. Гони самогон к свадьбе – гульнем. Опять жаль: плясать тебе за двоих придется. Но только чтоб без мышей мне!
Ната согласно закивала, плохо соображая, на каком она свете, и пошла домой ставить брагу.
О прошлом ее никто ничего не знал. Когда она пьяная вывалилась на вокзальный перрон из московского почтово-багажного, то прежде чем спросить, как называется городок, выплюнула мышь, которую держала во рту двое суток, спасаясь от зубной боли. Она устроилась в городскую прачечную, мужчин почему-то сторонилась, хотя среди женщин, регулярно просыпавшихся в своих постелях рядом с мужьями, вполне сошла бы за свою. Пила она в одиночку. А когда жизнь становилась совсем невмоготу, раздобывала где-то крошечного мышонка и несколько дней носила его за щекой, как леденец.
Степа, получивший прозвище из-за службы на легендарном линкоре, был рослый и чубатый детина, утверждавший, что у настоящего мужика нос, кадык и член должны быть одного размера, однако ни с одной из жен своих не ужился. «Казацкий закон какой? Кони сыты, бабы биты – это порядок». – «Ты ж не казак!» – кричала обиженная и разозленная очередная жена. «Но подраться люблю. Я ведь как дам в морду – в больнице пролежишь столько, сколько другие – в могиле». По праздникам он надевал бескозырку с надписью «Марат» на ленте, белую рубашку с гюйсом, украшенную медалями и орденами, и расклешенные брюки, в каждой штанине которых могли бы уместиться три Степы. Выпивал он редко, но с размахом. На спор с пяти шагов струей мочи попадал точно в горлышко пивной бутылки, наполняя ее доверху в два приема. После третьего стакана водки свистом останавливал птицу в полете и гасил спичку выстрелом из «кормового орудия». Других талантов за ним не замечалось.
Ната хоть и переживала о случившемся и думала часто о Степе, но, конечно, никак не ожидала, что после выписки он и впрямь к ней заявится – на руках, благо жила она неподалеку от больницы. Открыв задницей дверь, он кувыркнулся на пол и вспрыгнул на диван.
– Где холодец? – строго спросил он. – Наливай!
– Сейчас, сейчас, – засуетилась Ната. – Ты вот пока выпей да закуси брусничкой, а я горячего приготовлю…
Научившийся в больнице от скуки задавать медицинские вопросы, Степа опростал стакан, но прежде чем бросить в рот горсть брусники, поинтересовался:
– От чего ягода? От головы, живота либо от зубов?
– Бабка на базаре говорит, что от почек и от явлений.
– Ну раз от явлений… – Степа пожевал бруснику. – Наливай по новой. И сама прими, чтоб руки не дрожали: сейчас заявление писать будем.
– Куда? – с ужасом спросила женщина, жалея, что под рукой нет мышонка.
– Чтоб нас расписали мужем и женой, – объяснил Степа. – Ну! – И каленым кочегарным басом пропел во всю глотку из «Травиаты»: – С той же светлою душой я стою перед тобой!
Через две недели они стали мужем и женой, а когда Степин старинный приятель осторожно поинтересовался, каково ему теперь, Марат продекламировал с пафосом:
Хорошо тому живется,
У кого одна нога: