Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ГОРДЕЕВА: Это, конечно, поразительный способ беречь родителей. Как-то со съемочной группой мы попали в перестрелку в чеченском Ведено. И надо же такому случиться, именно тут на десять минут включилась мобильная связь, и мама мне дозвонилась. В трубке пальба. Мама спрашивает: “Что это там грохочет?” – а она думает, что я в Ингушетии. Я отвечаю: “Свадьба!” И тут мама очень серьезно говорит: “Катя, почему нельзя лечь спать, что это за бесконечные посиделки!” Слава богу, тут связь отрубилась, и я маме ничего не ответила. Через некоторое время я снимала программу “Профессия – репортёр” в Афганистане. Нам с оператором пришлось перейти пешком Мост Дружбы, в Кабуле купить мне хиджаб, и я так и проходила в нем все три недели командировки, научившись даже под ним курить. А маме я сказала, что мы снимаем в Узбекистане. И всю командировку они с папой слали мне эсэмэски о вкусных узбекских дынях и еще каких-то национальных лакомствах. А я сердилась на телефон, потому что командировка была, скажем так, нервная: то блокпост взорвут через полчаса после того, как мы его проедем, то перестрелка начнется за двадцать минут до того, как мы доедем до объекта съемок. Все эти истории попали в телеанонс моего фильма. И мама ужасно рассердилась: “Как ты могла мне врать?!”
ХАМАТОВА: А ты?
ГОРДЕЕВА: А я молчала. И только почесывала голову: у меня после трех недель ношения хиджаба в афганской пыли было постоянное ощущение песка в голове. И я долго с ним не могла справиться.
ХАМАТОВА: Когда я вернулась из Таджикистана в Москву, я долго не могла справиться с акцентом, представляешь. И долго не могла привыкнуть к обычной московской жизни с горячим душем, чистой простыней – к тому, что это норма.
Ну и главное, я никак не могла поверить, что вся эта съемочная эпопея кончилась, что я уже иду на репетицию своего спектакля в “Современнике”. Понимаешь, я внезапно оказалась человеком, у которого сбылась мечта.
ГОРДЕЕВА: Что чувствует человек, у которого сбывается мечта?
ХАМАТОВА: Упоение от работы, несмотря на то, что спектакль разгромили. Он – это я сейчас так думаю – не попал во время. Время тогда было иронично-циничное, а спектакль – кристально-сентиментальный: любовь и дружба такие, какими их понимали советские переводчики времен оттепели. В оригинале романа же этого ничего нет, по-немецки все достаточно сухо, лаконично. Когда героиню спрашивают: “Что ты делала?” – она отвечает: “Ничего, жила для себя”. А в переводной версии: “Что ты делала?” – “Ничего. Просто жила”. Это мелочи, но из них складывается общее впечатление.
Я потом, кстати, когда жила в Германии, из каких-то ностальгических соображений пыталась купить этот роман Ремарка. Никто не понимал даже, что за автора я имею в виду. Они вообще его не знают. Самые продвинутые знают “На Западном фронте без перемен”, а “Трех товарищей” – нет. Я несколько месяцев гонялась за ним, подключив всех своих немецких друзей. И вдруг однажды на каком-то кинофестивале в Берлине я вижу фильм, сюжет которого один в один “Три товарища”, только действие перенесено в современность: спортивные машины, гонки, девушка смертельно больная, два друга. На пьянке после премьеры говорю режиссеру: “А чего вы не написали, что это «Три товарища»?” Он посмотрел на меня как на безумную и сказал: “Тихо. Только никому не говори”.
ГОРДЕЕВА: Ты играла Патрицию Хольман двадцать лет, открывая сезон. И вот больше – не сыграешь. Тебе хотя бы чуть-чуть жаль?
ХАМАТОВА: Что ты. Я счастлива. Мне уже столько лет было стыдно. Пат – свежая двадцатилетняя девушка. Трагедия всей ее истории в том, что Пат еще не знает ни жизни, ни любви, и она умирает. А мне уже больше сорока. И тут дело не в искусстве перевоплощения. У меня по глазам видно, что я знаю жизнь, что я уже – жила.
ГОРДЕЕВА: Волчек стала твоим учителем, твоим “значимым взрослым” в мире театра?
ХАМАТОВА: Я очень благодарна Галине Борисовне, она была очень важным человеком для меня. И остается… Что касается ученичества. С этим трудно в том возрасте, когда, казалось бы, всё само идет тебе в руки. Знаешь, я помню, как, когда мне было двадцать пять лет, я сидела рядом с Беллой Ахмадулиной, которая очень хорошо ко мне относилась, смотрела на нее и думала: “Ну… какая-то старушка”. А несколько лет назад, когда я вдруг стала дышать ее творчеством, когда мне, как воздух, было необходимо погружение в ее ритмы и рифмы, в ее дыхание, мне так захотелось с ней говорить, спросить, узнать, потрогать. А ничего уже было невозможно, ее уже не было. Я тогда побежала к Борису Асафовичу Мессереру, я говорила с ним часами, пытаясь угадать за его речью ту самую Беллу. Но я свой шанс упустила. Так бывало много раз. Да, я видела вблизи и даже работала с Юрием Яковлевым, Леонидом Куравлёвым, Михаилом Пуговкиным и другими нашими великими стариками на одной площадке – их и еще нескольких замечательных артистов почти обманом заманили сниматься в “Старых песнях о главном”, а у меня там была роль ассистентки Леночки. И, пока великие артисты не сообразили, какого масштаба случился обман, им постоянно накрывали стол в гримерке, а я бегала за коньяком. Но это, конечно, ученичеством не назовешь. Мне только повезло – успело повезти – со встречей с Норштейном. Я сама сделала первый шаг навстречу Юрию Борисовичу. И я учусь, я дышу им. Но это, скорее, исключение. Видимо, связь поколений – она не там, где восемнадцать и пятьдесят, она где-то там, где тридцать и дальше.
Хотя, знаешь, нет. У меня была возможность ученичества. У меня была Ольга Владимировна.
“Беги скорее, тебе мама письмо прислала!” – кричали мне с четвертого этажа разлагающегося от времени советского пансионата, где у съемочной группы “Лунного папы” стоял факс. И я мчалась наверх и с наслаждением ждала, когда доурчит и остановится эта “машина связи” и я буду вчитываться в любимый почерк. Этот почерк знали все в нашей группе, от режиссера до водителей, потому что в крохотной комнате, так называемом офисе, где стояли факс и спутниковый телефон, круглосуточно кто-нибудь ждал звонка или письма – а письма, написанные этим почерком, я получала каждый день. И во многом благодаря им выдержала, выстояла те тяжелейшие съемки. Каждый день из всех девяти месяцев работы в таджикских пустынях из факса выползали обнадеживающие простыни-письма. И подпись в конце письма знали все – “Твоя мамолька”. Мамолька – мама Олька. “У меня такое чувство, будто я тебя родила, а не твоя мама, Марина”, – говорила она. Неопровержимым доказательством нашего родства для Ольги Владимировны Волковой стала вот какая деталь: как-то мы одновременно вернулись в Москву, она со съемок, я с гастролей, открыли пустой холодильник и помчались в ближайший продуктовый магазин. Я мчалась впереди. “Постой, – крикнула Ольга Владимировна, – ну-ка, ну-ка, у тебя что-то торчит из-под штанины, и тащится за тобой, и подметает асфальт!” Этим “чем-то” оказались не вынутые из брюк колготки. Вот эти забытые колготки стали для Ольги Владимировны доказательством родства на уровне ДНК. Я была вторым после нее человеком, который так же, как она, стягивает вечером брюки вместе с колготками, а наутро надевает брюки на новые колготки, напрочь забывая, что старые болтаются внутри…