Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Этого я совсем не понимаю, — сказал он, когда дошел до хроники великого бриллианта. — Это какой-то шифр или код?
Он захватил все мои бумаги, включая дневник, который позже вернул императору. Меня держали под арестом более месяца, и я совершенно не думал о бриллианте. С утра до вечера я видел наш дом на холме и не мог добраться до него или узнать, как чувствует себя тот, кто живет в нем. Мой сын сильно болел и время от времени терял сознание на целых полчаса кряду.
Я был узником. Но в соответствии с английским законом мог получить свободу, обратившись с просьбой вернуть меня в Англию. И я так и сделал.
Император написал мне письмо, которое, казалось, в начале имело одно направление, а к концу приняло другое. Он писал, что видеть «жестокую радость» солдат, которые увели меня, было все равно что наблюдать обитателей Южных морей, пляшущих вокруг пленника, которого они намерены съесть. Он не находил никакой вины в моих письмах в Англию, мое поведение было «достойным и безупречным». Он писал, что я могу остаться или уехать. «Ваше общество мне необходимо», — писал он, по той причине, что один только я говорю по-английски. Он вспоминал, сколько ночей я провел возле него, когда он болел.
«Если вы когда-нибудь увидите моих жену и сына, поцелуйте их за меня. Два года я не имею о них никаких вестей», — писал он.
Он писал, что жить ему осталось недолго, что его убивают мучения, которым он здесь подвергается, и этот губительный климат, и отсутствие всего, что необходимо для поддержания жизни. Закончил он словами: «Будьте счастливы! Преданный вам Наполеон».
Слово «преданный» он написал по-английски — «devote» — последняя ошибка, и очень дорогая мне.
Посылая это письмо, он уже знал, что я подписал документ о желании покинуть остров. Через гофмейстера Бертрана я передал ему, что, не видя его, я никогда уже не буду счастлив, и что он узнает о моем рвении, когда мне придется жить вдали от него.
Это встревожило Хадсона Лоу, который боялся, что я смогу возродить в Европе симпатию к императору. И тогда Лоу сказал, что я могу вернуться в Лонгвуд, а если не вернусь, он отправит меня на мыс Доброй Надежды. Пришедший врач сообщил мне, как грустен император, как ему нехорошо. Я провел в заключении месяц. Император дал знать мне, что он с равным удовольствием позволяет мне и остаться, и уехать.
Короче говоря, со мной император повел себя точности так же, как с Марией-Луизой, — он оставлял последнее решение за мною. Тот, кто жил, чтобы приказывать, никогда не приказывал тем, кого любил. Как и у нее, у меня не хватило того, что он называл «храбростью, которая бывает в два часа утра», и я уехал, так и не простившись.
Я спросил Хадсона Лоу, можно ли мне поставить свою печать на бумагах, которые он забрал у меня, и он сказал, что я могу это сделать.
Так закончились семнадцать месяцев моего пребывания с императором. Так закончились тринадцать месяцев и девять дней моего пребывания на этом острове черных, в незапамятные времена обуглившихся скал. Так закончилось время моего пребывания в этой поддельной семье, окружавшей императора-отца, и время воспоминаний о минувшем. Так закончилось счастье тех первых дней в Бриарах, когда мы с императором жили почти одни в танцевальном павильоне, на открытом воздухе — тех дней, похожих на тет-а-тет в пустыне, когда мы говорили без стеснения и когда началась наша настоящая дружба. Мы были людьми, которые прошли одну школу и вдруг оказались на другом конце мира. Мы провели два месяца в этом готическом чайном домике, очень похожем на тот, что был у губернатора Питта столетие назад в Мадрасе.
В Бриарах Маршан спал, завернувшись в свой сюртук, у дверей императора, там же сторожила его Диманш. Пьеррон приносил нам пищу, которую мы ели без салфеток и без скатерти, как на пикнике. Император никогда, даже во время своих кампаний, не жил в столь стесненных условиях. Он говорил, я писал, Эммануэль переписывал. Остальные жили в городе. Император тогда подарил мне свои шпоры и походный несессер, которым он пользовался утром перед битвой при Аустерлице. Я был предметом всеобщей зависти.
Я уже сказал, что мы были семьей. И как во всякой семье, у нас были разногласия и проблемы. Император сказал, что мелкие интриги необходимы правителю. Однако для меня это было отвратительно. Я знал, что генералы Монтолон и Гурго, которые по-прежнему ненавидели друг друга, в конце концов прозвали меня «тараканом».
На этом острове мы все были неуместны, как мебель другого времени, как драгоценные камни вокруг миниатюр, как императорский серебряный таз для умывания. Что делали в этом ужасном месте прекрасные табакерки, императорский фарфор, расписанный картинками, изображающими события из жизни императора? Что делали здесь генералы в формах армий, которых больше не существует, с галунами и тесьмой, с каждым днем все больше тускневшими на сыром воздухе? Все это было неуместно. Севрский фарфор с нильскими ибисами, серебряная чаша с золотыми лебедями Жозефины, шелковые чулки с короной на мысках, маленькие розы на туфлях с золотыми пряжками, слуги в ливреях с золотым кружевом — все это представлялось беспрерывным публичным оскорблением.
Никогда мы — гофмейстер Бертран и Фанни, Монтолон и его Альбина, генерал Гурго и Чиприани, и слуги, и Маршан, и мамелюк Али — не собрались бы вместе, если бы не он. Мы последовали за ним, он был общей целью. Мы шпионили друг за другом и из-под руки, защищаясь от безжалостного солнца, всматривались в море, а корабли курсировали вокруг, наблюдая за нами ежечасно, днем и ночью. Несмотря на взаимное презрение и неприязнь, внутренний настрой и позы, было что-то благородное в любви, которая увлекла нас всех за океан добровольцами держала здесь, в этом зеленом аду, населенном горлицами.
Поначалу императору казалось, что он попал на маскарад, потом стало казаться, что он живет в могиле, ведя диалог с мертвецами.
Остальные говорили, что я приехал на этот остров и уехал с него ради своих амбиций. Разве самого императора не обвиняли в том же? Я утверждаю, что не затевал своего отъезда. Я уехал потому, что меня увезли, а также потому, что приспело время. Наше занятие — проживать жизни других и служить искусству, и каждый писатель знает, когда рассказ окончен.
Когда мы с Эммануэлем отплыли на мыс Доброй Надежды навстречу неведомой участи, я почувствовал, насколько состарился, и понял, что, какой бы успех ни ждал меня в будущем, он будет замешан на горечи.
Я так и не простился с императором. Я не смог вернуться в Лонгвуд, ибо вернуться для меня означало бы остаться там навсегда.
* * *
Я пишу это теперь, поскольку, уезжая со Святой Елены, я не успел завершить свою работу. Затем началась жизнь скитальца, меня избегали, я был гражданином, лишенным страны. Я был очень похож на бриллиант, на предмет, который переходит из рук в руки, одалживаемый времени и месту. Наполовину я оставался узником — в том смысле, что остался невольником выбора, который сделал. Мое зрение затмилось еще больше — очертания расплываются и растворяются в постоянной дымке. Сердце моего сына все еще нездорово.