Шрифт:
Интервал:
Закладка:
.— Про большевиков мы не слыхали.
— Укрываешь, бандюга, красных! И ты не слыхал про большевиков?
— Слышал. Приезжал на деревню один оратель, растолковывал, кто такие большевики и меньшевики,— ответил Петр Будников.
— Тогда скажи, кто из вас Будников-болыпевик?
*— Такого зверя не знаю...
Поиски таинственного большевика Будникова среди его однофамильцев казались Игнатию Парфеновичу смешными. «Солдатов мужиков обязательно отпустит. Ведь и дураку ясно, что они неповинны»; в Лутошкине опять ожила вера в элементарную человеческую справедливость. Он покосился на Хмельницкого: тот стоял опустив голову, ветер шевелил его львиную белую гриву.
— Суки, 'мерзавцы! — остервенился Солдатов.— Все вы немецкие шпионы, жидовские прихлебатели! А для шпионов и жидов у меня — кулак в морду, пуля в затылок. Чудошвили!..
Пламенея черкеской, грузин подскочил к начальнику контрразведки.
— Раздеть догола!
Чудошвили начал сдергивать с арестованных рогожи, мешки, пучки овсяной соломы. Все так же покорно Будниковы сбрасывали лохмотья — неровный строй посиневших тел с медными крестиками на шеях закачался перед Лутошкиным. Игнатий Парфенович понял, что сейчас произойдет что-то отвратительное и противоестественное, чего он не может остановить.
— Объявляю приказ командующего Народной армией,—» громко сказал Солдатов. — В целях защиты Прикамской республики, а также ввиду наступления красных шаек на Сарапул и Ижевск, приказываю уничтожить арестованных большевиков, находящихся во всех местах заключения. — Солдатов повернулся на каблуках — зеленый глаз уперся в охранников, потом скользнул на деревянную колотушку. — Чудошвили!..
Лутошкин задрожал от ужаса и бессилья. С каждым корот- . ким взмахом колотушки он жмурился и запрокидывал голову и вдруг рванулся вперед, упал на колени, покатился в припадке. Он очнулся от ледяной струи: его обливали водой, били сапогами. Он встал. Будниковых на палубе не было.
— Полюбовались, любезнейшие, на чистую работу? Завтра и вас ожидает такая же участь. Гони их в трюм, Чудошвили приказал Солдатов, обходя Лутошкина и Хмельницкого.
Игнатий Парфенович больше не видел коротких цветных снов Он лежал в темноте, погруженный в бесконечную тоску Необоримая эта тоска заполнила каждую клеточку мозга. Страх за собственную жизнь уступил место ужасу перед безумием террора. Игнатий Парфенович как-то сразу сморщиДся духовно, постарел физически. Прежние логические рассужде-ния такие стройные и обтекаемые — теперь распадались религиозное учение графа Толстого испарялось. Игнатий Па’рфе-нович еще пытался спасти остатки своей философии но зло в его конкретных проявлениях оказалось неразбиваемой силой.
Все приходит к концу. Жертвы умирают, палачи умирают, но палачи все же исчезают быстрее,—шептал он в лицо Хмельницкому.
Константин Сергеевич полусидел, прижимаясь спиной к ржавой стенке трюма. Лихорадочная дрожь Лутошкина передавалась ему, и он всеми силами сдерживал себя.
Палачи исчезают быстро, это правда,— согласился он.— но правда и то, что их подлые тени еще долго стоят над миром. В погибающем обществе с особенной силой злобствуют политические страсти и летят головы. Безумство какого-нибудь Солдатова —это судороги старого общества.
— Но ведь и большевики объявили террор,— возразил Игнатии Парфенович. Ведь и они расстреливают заложников ради политических целей уничтожают своих противников Убивать человека за мысли — что это такое?
Странное дело! Красный террор — ответ большевиков на террор белый. Помните, посеешь ветер — пожнешь бурю? Разве ликвидация Солдатовых или Чудошвили— убийство мысли?
— Солдатова —да! Чудошвили— да! Только при любом терроре проливается невинная кровь.
Заскрежетал открываемый люк.
— Арестанты, на палубу!
Люди с деревянной, оскорбительной для самих себя покорностью брели к трапу, поднимались на палубу. Стальная плита падала на люк, в трюме все замирало. Й тотчас же гиблая тишина разваливалась от винтовочных выстрелов, злобных всплесков воды.
Игнатий Парфенович напрягался, странно вытягивался и разражался рыданиями.
— Успокойтесь, да ну, успокойтесь же...
— Разве можно быть спокойным, когда убивают людей?
Серая тоска опять захлестывала Лутошкина. И спешили спешили неясные мысли, как время в своем обратном полете
к доисторическому порогу. Терпкий ум Игнатия Парфеновича, еще недавно умевший проникать в суть событий, схватывать обстоятельства, располагать в неожиданных комбинациях и анализировать их, теперь попал в незримый капкан. Все стало политикой, даже любовь. Даже в природе появились политические ландшафты.
Когда-то он умел быть недовольным всем, любил находиться в двусмысленном положении, лавировать между злом и добром, объективной и субъективной истинами. Теперь уже невозможно удержаться посредине. Все полетело вверх тормашками: истины, идеи, страсти, добро, зло. Рушатся религии, философские системы, понятия свободы и равенства, правда, закон. Все рассыпается прахом. Нет ласковой середины, стелющейся как зеленая травка; есть бурный поток между двух берегов.
Берег красный, берег белый!
На каком из этих социальных обрывов может находиться Игнатий Лутошкин, робкая тень религиозной мысли великого писателя? Толстой был неповторимым исследователем человеческого сердца, но учение его только закрепляет рабскую покорность народа своим господам. Как же ты, Игнатий Лутошкин, не понимал этого раньше? Он даже застонал, не замечая, что уже вслух говорит сам с собой:
— До чего еще могут дойти наши интеллигенты?
— Кого вы принимаете за интеллигентов? — спросил Хмельницкий. — Чудошвили или Солдатова? Может, опереточного артиста Юрьева? Нет, все честные интеллигенты переходят на сторону красных.
— Не все, Константин Сергеевич! Переходят отдельные личности, вроде вас.
— Я-то помогал большевикам еще до революции. Еще в шестнадцатом году помогал* на-Двинском фронте.
— Вы тогда были офицером?
— Хуже, военным хирургом. Странное дело: пока я оперировал одного-двух солдат, в те минуты убивали сотни других. Я тогда чувствовал полную ненужность своей профессии. Это очень скверно — ощущать бессмысленность собственного дела.— Хмельницкий энергично почесал, белую гриву.
— Вы ведь потомственный дворянин?
— До моего поместья отсюда рукой подать. Я внук девицы-кавалериста Дуровой, моя бабушка была знаменита в Отечественную войну тысяча восемьсот двенадцатого года...
— Война с Наполеоном — иное дело. Сейчас в России война классов. Мужики против дворян, рабочие против капиталистов. А вы, Константин Сергеевич, вроде белой вороны среди красных.
— Может, я — красная ворона среди белых?
— Все перепуталось в России. Дворянин, князь, поп переходят к красным, ижевские рабочие восстают против своей
власти, революционеры,