Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На офицерской стажировке в военном лагере зимой 1959 года филологи подыхали от безделья. Валялись на нарах, слонялись по казарме, пили, пели, доходило до драк. Аркадьев и Баумов схватились с примененеим технических средств — солдатских ремней; на бритых головах пряжки оставляли яркие следы. Я бросился разнимать, и общими филологическими усилиями побоище было прекращено. В дальнейшем по ряду причин именно мне комсомольское бюро факультета вынесло выговор с занесением в личное дело (об этой истории я уже писал). А на комиссии по распределению ее председатель, печально известный декан факультета Р. М. Самарин, спросил с нарочитым безразличием к фактам:
— Жолковский, что у вас там вышло с Баумовым?
— У меня ничего, Роман Михайлович.
— Зачем вы на него полезли?
— Я не лез, Роман Михайлович.
— Ну, не лезли, так подзуживали.
— Я не подзуживал, Роман Михайлович, я разнимал.
— Подзуживал, разнимал… какая разница?! Не подзуживайте, Жолковский, — закончил он на отечески поучающей ноте и выдал мне направление в Пензу (от которой меня спасла лишь причастность к как раз забрезжившему машинному переводу).
Действительно, какая разница? В обоих случаях человек действует со стороны, в миротворческой ли, провокаторской ли, но не героической роли, претендуя, однако, на некое превосходство, в одном варианте явное моральное, в другом — тайное эстетическое. Устыженный этими соображениями, я в дальнейшем старался по возможности «лезть» и брать ответственность на себя; я даже стал перебарщивать в этом направлении, а потом для корректировки табанить в обратном. На Ахматову вот полез с открытым забралом, а с Найманом спрятался за его же спину.
…Вспоминается старинный советский анекдот об иностранном корреспонденте, ранним утром наблюдающем очередь в булочную и драку сумками с хлебом.
— Что, перебои с продуктами? Дерутся из-за хлеба? — спрашивает он у сопровождающего.
— Да нет, хлеба навалом, а это… гурманы, стоят за какой-то особой выпечкой.
Перечитывая эти записи, я замечаю, что мои воспоминания о знакомствах с великими людьми носят минималистский характер, сохраняясь в масштабе ровно единой виньетки. Иногда выветривается даже ощущение личного контакта — в памяти остаются лишь цитабельные словечки.
Эйзенштейна, долгие годы моего кумира, я точно никогда не видел (когда он умер, мне не было одиннадцати). А вот с одной из его «жен», Перой Аташевой, я как будто встречался. «Как будто» — потому, что за подлинность своего впечатления я поручиться не могу. Но тогда откуда эта неповторимая пуанта рассказа о ее хождении по инстанциям после смерти мэтра? Она хлопочет о вступлении в права наследства (на квартиру, сберкнижку, библиотеку, рукописи), ее посылают из кабинета в кабинет, и в одном из них некий начальник от кинематографии говорит ей (видимо, в 48-м), а она со смаком пересказывает (в 62-м, то есть всего 14-ю годами позже):
— Много тут вас, блядей, ходит…
Общаться с Аташевой я мог в музее-квартире Эйзенштейна на Смоленской (где сам он никогда не жил), когда с легкой руки В. В. Иванова познакомился с кружком собиравшихся там «эйзенщенят» — будущих классиков эйзенштейноведения (Наумом Клейманом, Леней Козловым и другими). Даты сходятся — Аташева умерла лишь в 1965-м. Ее облик отчетливо стоит перед моим мысленным взором. Маленькая с непропорционально большой головой и огромными, странно косившими глазами навыкате, она была похожа на тех ацтекских женщин, которых любил снимать и рисовать Эйзенштейн. Впрочем, такова она и на известных фотографиях.
Что касается недоверия чиновника, то оно не вовсе лишено оснований. Формально Эйзенштейн и Аташева были женаты, но официальной его женой считалась Телешева (ум. 1943), не говоря уже о сомнительности супружеских отношений в обоих этих «браках», да и каких-либо половых связей Эйзенштейна с женщинами вообще.
Так что мои колебания законно вписываются в общий контекст двусмысленностей эйзенштейновской биографии. Если что и удостоверяет для меня аутентичность собственного свидетельства, так это сугубо теоретическое соображение, что при передаче из третьих уст слова о множественности блядей прозвучали бы не столь убедительно. Увы, здесь они передаются именно так.
В двух следующих виньетках силен элемент авторской нескромности. Но авторство вещь вообще нескромная. Речь, собственно, и пойдет о проблемах авторского тщеславия, моральное неблагополучие которого будет отчасти компенсировано выгодами анализа.
1.
К концу 80-х годов я почувствовал себя достаточно аккультурировавшимся в Америке. Я получил постоянную работу, сменил один университет (и штат) на другой, зажил с американкой (правда, русского происхождения), издал пару книг по-английски, и мог позволить себе роскошь ностальгирования с позиций силы. Одним из проявлений этого стал выпуск сборника научных работ на русском языке, другим — уступка давнему позыву к сочинительству, тоже, разумеется, по-русски.
Я стал писать рассказы и показывать их знакомым, ища внимания, похвал, советов и путей в печать. Большинство реагировало с той или иной мерой благожелательности, кроме NN, которая отказалась читать мои опусы, опасаясь возможных неловкостей.
— Лучше я останусь потребителем вашей профессиональной продукции, — сказала она.
Как человек я ее понял, но как начинающий автор затаил, выражаясь по-зощенковски, в душе некоторую грубость.
Постепенно мои рассказы стали появляться в эмигрантских газетах и журналах, а с падением железного занавеса вышли отдельной книжкой в Москве (1991 г.). Мое авторское самолюбие было удовлетворено, а его ностальгическая компонента — даже с превышением, благодаря внезапно отворившемуся российскому сезаму. Доставленные из России экземпляры я направо и налево дарил знакомым.
NN в этот список, естественно, не вошла, но наша личная и профессиональная дружба, включавшая постоянный обмен научными публикациями, продолжалась. При очередной поездке в Северную Калифорнию, где она тогда работала, мы повидались, и за ланчем в живописном горном ресторанчике с видом на океан наступил, наконец, момент моего торжества.
— Алик, я слышала, у Вас вышла книжка рассказов.
— Да, вышла.
— Можно посмотреть? Надеюсь, Вы привезли экземпляр?
— Да нет. Я как-то примирился с тем, что мои рассказы Вас не интересуют.
— Ну, теперь, когда они вышли в престижном издательстве…
— Оно совсем не престижное, практически самиздат [Для справки: трехтысячный тираж обошелся мне в $200].
— Все равно, теперь это уже литературный факт, достояние общественности. — NN заговорила на близком ее сердцу, но ненавистном непризнанным гениям, языке культурной социологии, и меня внезапно осенило.
— Да-да, и потому за приобретением книги Вы можете обратиться в институт книготорговли.