Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мама! Я… я… не… – сказал он, стараясь понять по ее выражению, что ожидает его за персик.
– Сережа, – сказала она, как только гувернантка вышла из комнаты, – это дурно, но ты не будешь больше делать этого? Ты любишь меня?
Она чувствовала, что слезы выступают ей на глаза. «Разве я могу не любить его? – говорила она себе, вникая в его испуганный и вместе обрадованный взгляд. – И неужели он будет заодно с отцом, чтобы казнить меня? Неужели не пожалеет меня?» Слезы уже текли по ее лицу, и, чтобы скрыть их, она порывисто встала и почти выбежала на террасу.
После грозовых дождей последних дней наступила холодная, ясная погода. При ярком солнце, сквозившем сквозь отмытые листья, в воздухе было холодно.
Она вздрогнула и от холода и от внутреннего ужаса, с новою силою охвативших ее на чистом воздухе.
– Поди, поди к Mariette, – сказала она Сереже, вышедшему было за ней, и стала ходить по соломенному ковру террасы. «Неужели они не простят меня, не поймут, как это все не могло быть иначе?» – сказала она себе.
Остановившись и взглянув на колебавшиеся от ветра вершины осины с отмытыми, ярко блистающими на холодном солнце листьями, она поняла, что они не простят, что всь и все к ней теперь будут безжалостны, как это небо, как эта зелень. И опять она почувствовала, что душе у ней начинало двоиться. «Не надо, не надо думать, – сказала она себе. – Надо собираться. Куда? Когда? Кого взять с собой? Да, в Москву, на вечернем поезде. Аннушка и Сережа, и только самые необходимые вещи. Но прежде надо написать им обоим». Она быстро пошла в дом, в свой кабинет, села к столу и написала мужу:
«После того, что произошло, я не могу более оставаться в вашем доме. Я уезжаю и беру с собою сына. Я не знаю законов и потому не знаю, с кем из родителей должен быть сын; но я беру его с собой, потому что без него я не могу жить. Будьте великодушны, оставьте мне его».
До сих пор она писала быстро и естественно, но призыв к его великодушию, которого она не признавала в нем, и необходимость заключить письмо чем-нибудь трогательным остановили ее.
«Говорить о своей вине и своем раскаянии я не могу, потому что…»
Опять она остановилась, не находя связи в своих мыслях. «Нет, – сказала она себе, – ничего не надо», и разорвав письмо, переписала его, исключив упоминание о великодушии, и запечатала.
Другое письмо надо было писать к Вронскому. «Я объявила мужу», – писала она и долго сидела, не силах будучи писать далее. Это было так грубо, так неженственно. «И потом, что же могу я писать ему?» – сказала она себе. Опять краска стыда покрыла ее лицо, вспомнилось его спокойствие, и чувство досады к нему заставило ее разорвать на мелкие клочки листок с написанною фразой. «Ничего не нужно», – сказала она себе и, сложив бювар, пошла наверх, объявила гувернантке и людям, что она едет нынче в Москву, и тотчас принялась за укладку вещей.
XVI
По всем комнатам дачного дома ходили дворники, садовники и лакеи, вынося вещи. Шкафы и комоды были раскрыты; два раза бегали в лавочку за бечевками; по полу валялась газетная бумага. Два сундука, мешки и увязанные пледы были снесены в переднюю. Карета и два извозчика стояли у крыльца. Анна, забывшая за работой укладки внутреннюю тревогу, укладывала, стоя пред столом в своем кабинете, свой дорожный мешок, когда Аннушка обратила ее внимание на стук подъезжающего экипажа. Анна взглянула в окно и увидала у крыльца курьера Алексея Александровича, который звонил у входной двери.
– Поди узнай, что такое, – сказала она и с спокойною готовностью на все, сложив руки на коленах, села на кресло. Лакей принес толстый пакет, надписанный рукою Алексея Александровича.
– Курьеру приказано привезти ответ, – сказал он.
– Хорошо, – сказала она и, как только человек вышел, трясущимися пальцами разорвала письмо. Пачка заклеенных в бандерольке неперегнутых ассигнаций выпала из него. Она высвободила письмо и стала читать с конца. «Я сделал приготовления для переезда, я приписываю значение исполнению моей просьбы», – прочла она. Она пробежала дальше, назад, прочла все и еще раз прочла письмо все сначала. Когда она кончила, она почувствовала, что ей холодно и что над ней обрушилось такое страшное несчастие, какого она не ожидала.
Она раскаивалась утром в том, чтó она сказала мужу, и желала только одного, чтоб эти слова были как бы не сказаны. И вот письмо это признавало слова несказанными и давало ей то, чего она желала. Но теперь это письмо представлялось ей ужаснее всего, что только она могла себе представить.
«Прав! прав! – проговорила она. – Разумеется, он всегда прав, он христианин, он великодушен! Да, низкий, гадкий человек! И этого никто, кроме меня, не понимает и не поймет; и я не могу растолковать. Они говорят: – религиозный, нравственный, честный, умный человек; но они не видят, что я видела. Они не знают, как он восемь лет душил мою жизнь, душил все, что было во мне живого, что он ни разу и не подумал о том, что я живая женщина, которой нужна любовь. Не знают, как на каждом шагу он оскорблял меня и оставался доволен собой. Я ли не старалась, всеми силами старалась, найти оправдание своей жизни? Я ли не пыталась любить его, любить сына, когда уже нельзя было любить мужа? Но пришло время, я поняла, что я не могу больше себя обманывать, что я живая, что я не виновата, что бог меня сделал такою, что мне нужно любить и жить. И теперь что же? Убил бы он меня, убил бы его, я все бы перенесла, я все бы простила, но нет, он…»
«Как я не угадала того, что он сделает? Он сделает то, что свойственно его низкому характеру. Он останется прав, а меня, погибшую, еще хуже, еще ниже погубит…» «Вы сами можете предположить то, что ожидает вас и вашего сына», – вспомнила она слова из письма. «Это угроза, что он отнимет сына, и, вероятно, по их глупому закону это можно. Но разве я не знаю, зачем он говорит это? Он не верит и в мою любовь к сыну или презирает (как он всегда и подсмеивался), презирает это мое чувство, но он знает, что я не брошу сына, не могу бросить сына, что без сына не может быть для меня жизни даже с тем, кого я люблю, но что, бросив сына и убежав от него, я поступлю, как самая позорная, гадкая женщина, – это он знает и знает, что я не в силах буду сделать этого».
«Наша жизнь должна идти как прежде», – вспомнила она другую фразу письма. «Эта жизнь была мучительна еще прежде, она была ужасна в последнее время. Что же это будет теперь? И он знает все это, знает, что я не могу раскаиваться в том, что я дышу, что я люблю; знает, что, кроме лжи и обмана, из этого ничего не будет; но ему нужно продолжать мучать меня. Я знаю его, я знаю, что он, как рыба в воде, плавает и наслаждается во лжи. Но нет, я не доставлю ему этого наслаждения, я разорву эту его паутину лжи, в которой он меня хочет опутать; пусть будет что будет. Все лучше лжи и обмана!»
«Но как? Боже мой! Боже мой! Была ли когда-нибудь женщина так несчастна, как я?..»
– Нет, разорву, разорву! – вскрикнула она, вскакивая и удерживая слезы. И она подошла к письменному столу, чтобы написать ему другое письмо. Но она в глубине души своей уже чувствовала, что она не в силах будет ничего разорвать, не в силах будет выйти из этого прежнего положения, как оно ни ложно и ни бесчестно.