Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— О-о-ой! — запричитала бабушка. — Спаси и помилуй, мать — Пресвятая Богородица! — И на меня: — Ну чё, нахозяевали?! Ходко у вас без бабушки дело-то идет! Я с тебя шкуру спущу, если што…
Долго мы метались по речке, по горам и косогорам. Бабушка за сердце хваталась, ноги ее начинали вянуть и заплетаться. Я упал на брюхо, стал хватать ртом воду из речки, болтанул мордой в холодной воде и, утираясь подолом рубахи, заявил:
— Я ее, курву, как найду, тут же и зарежу!
— Зарежешь? А потом че? — черпая ладонями воду и припивая со скрипом глоток с руки, задышливо спросила бабушка.
— Съем!
— Эко, эко! Таку грозу да не дай Бог к ноче! Ты эдак-то разойдешься, глядишь, и всю деревню вырежешь, нас с дедушкой порешишь…
— Дедушку оставлю.
— Конешно-конешно. Союз у вас. Опчество. Бабушку уж на мыло пора переводить. Не любишь бабушку-то?
— Не знаю, — уклонился я от прямого ответа.
— Не любишь, не любишь. Да и за чё любить-то? Кормит, обстирыват, обмыват, хворово лечит и оплакиват. Всего и делов-то…
— Вот она, красавица, является! — кивнул я, увидев, как из лога бежит-трюхает Пеструха на голос бабушки и протяжно мычит, жалуясь ей на меня, искариота, истязателя, и радуясь ей.
— Да доча ты моя! Да золотко ты мое золотое! Да разумница ты из разумниц. Да красавица ты из красавиц!
Как только Пеструха приблизилась, я изо всей-то силушки пнул ее под брюхо и загнул такую матерщину, что бабушка и та оробела, сказала, уж спустя время, и не сказала — выдохнула:
— Вот, дорогие граждане, как мы умеем! Вот каку грамоту постигли!
Я еще раз пнул Пеструху.
— По вымечку попадешь, товды чё?
Я зашел сзаду и пнул Пеструху, норовя угодить под хвост, но до цели не достал, угодил по костям. А ноги-то у меня босые. Я завыл, схватил с дороги черемуховую хворостину, начал вытягивать телку по хребту, гнал ее домой, наскакивал петухом и без устали лупцевал.
Бабушка, не поспевая за мной, ужасалась:
— Де-эдушко, де-эдушко родимай!.. Ой, забьет, ой, забьет коровенку!
Пеструха трусила впереди меня и орала-жаловалась: «Сам дак бродяжишь дни и ночи, мне дак уж и на часок нельзя отлучиться! Не зря бабушка тебя варнаком кличет. Не зря. О-ой, мамочка моя! О-ой, родимая! Забьет он меня, забьет!»
Ворота были открыты, двери в стайку полы и Пеструха-меньшая, набравши разгон, ворвалась в стайку, чуть не сшибла там маму Пеструху.
— Вот! Получайте свою красавицу в целости-сохранности! — сказал я бабушке, запиравшей ворота, и деду, пеньком торчащему на крыльце, с хрустом изломал об колено хворостину, бросил ее и, утирая злые слезы рукавом, пошел со двора, хватанув воротами так, что все задребезжало: и ворота, и стекла в рамах, и сам дом.
— Ты далеко ли это на ночь-то глядя? — окликнула бабушка.
Я не отозвался, ушел на берег Енисея, сел на яру и, уткнувшись лицом в колени, плакал до тех пор, пока не иссякли слезы.
Тем временем вечер прошел, в деревне все смолкло, с задов и от моста послышалась гармошка, гуще и чадней сделался запах горящего под ярами навоза, огни бакенов, засвеченные братаном Мишей, пустили тени бегучего света на воду, где-то, еще далеко-далеко, шлепал плицами пароход, правясь на их призывный свет; тупо стукались бревна, обреченно плывущие вдоль боны, спускаемые с Манской запани, сами боны поскрипывали и крякали в ночи дергачами, уже начавшими летовать в лугах, но отсюда, с реки, из-за огорода и домов, неслышимыми…
В переулке послышались шаги. Я узнал, чьи это шаги, но не повернулся. Сзади меня протяжно вздохнула бабушка.
— И долго тут сидеть будешь?
— Захочу, дак до утра.
— А простудишься? А рематизня опять загибать начнет?
— Пущай загибат.
— Эко он. эко с бабушкой-то? Ласково да приветно как? Не жрамши ведь.
— Не подохну.
— Ага, ага, не подохнешь. Это я, несчастна, скоро от вас подохну…
Я промолчал. Бабушка долго стояла, не двигаясь, позади меня, смотрела на реку, слушала ночь. Потом бросила к моим ногам лопотинку, обутки, фуражку, удочку и сказала:
— На, нечистый дух! Знаю ить, знаю, до утра не явишься, во зле кипеть будешь… — и тоненько запела: — Чё из тебя токо и будет?
— Каторжанец! Артист! Сама пророчишь…
— Не-э, токо каторжанец! Артисты — оне веселы и добры.
— Много ты понимаешь! Оне только изображают добрых да веселых. Вон Митряхин сынок — Бубен птичек мучат, крыс и мышов палит живьем, а в спектакле смешного попа продергивает. Это как по-твоему?
— Как? Да такой же безбожник, как и ты. Дак не пойдешь домой-то?
— Не пойду.
— Дедушка меня запилит, во ступе истолчет — «выгнала, заела бедного робенка…».
Я хотел сказать: «Тебя запилишь», но сдержался.
— Мотри, не вздумай на бону лезти, на бревнах вертеться. Утонешь — домой не являйся!
— И утону! И буду к тебе ночью утопленником являться! Ы-ы-ы! — оскалился я и попер на бабушку. Она аж отшатнулась от меня, потом смазала мне по затылку и ушла домой, на ходу ругаясь:
— Я ить смотрю, смотрю…
После возникновения колхоза имени товарища Щетинкина оставшиеся без молока, хлеба и мяса члены новой артели и единоличники села Овсянки постановили на собрании кормить ребятишек при школе, сбили столы из теса, снятого с крыши пустующего кулацкого дома, скамьи из заплота двора того же дома, собрали по селу ложки, кружки, чашки, назначили поварихой Василису Вахромеевну, из-за припадков негодную к работе на пашне и покосе, и она со своими девчонками пилила тут и колола дрова, мыла посуду и полы, скоблила столы и кормила нас, как помнится мне, не очень чтоб сытно, однако жить можно было.
Главное — тогда я узнал слова «обшэственно питанье», попривык к шумному ребячьему коллективу и выучил наставленья типа: «Когда я ем, то глух и нем», которые где-то услышала старшая дочь Василисы Вахромеевны, Зойка. Была она в мать статна, красива и строга. Нам доставляло радость слушаться Зойку и повторять за нею хорошие слова — худых-то мы уже наслушались и запомнили дополна.
Однажды нам дали в чашках горячие щи, по одной котлете и по кусочку хлеба. От ребят в тот день по «куфне» дежурил Микешка, сын колдуньи Тришихи. Шубы на нем уже не было, подстрижен Микешка под гребень, и от этого волосья его тыкучие торчали во все стороны, и вся голова была, что осенний репей. На Микешке хоть и мятая, зато с галстуком, с пионерским, рубаха.
— Лопай, как свое! — оскалил клык в рассеченной губе Микешка, поставив передо мной чашку. — Мясо в супе и котлета — из Пеструхи!..