Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А почему в Испанию?
– Повоевать.
– Так война же давно кончилась.
– Знаю. Лорка погиб, а Хемингуэй жив остался, – продолжал Осима. – Но мне же никто не может запретить отправиться в Испанию на войну.
– В переносном смысле? – вставил я.
– А как же еще? – скривился Осима. – Разве может человек неопределенного пола, гемофилик, который и за пределы Сикоку почти не выбирается, по-настоящему поехать в Испанию?
Мы объедались паэльей, запивая ее «Перрье».
– Про дело моего отца что-нибудь слышно? – спросил я.
– Особого продвижения незаметно. По крайней мере, в газетах об этом почти ничего. Если не считать казенных статей с соболезнованиями в разделах «Искусство». Следствие, видимо, зашло в тупик. К сожалению, с раскрываемостью преступлений у нашей полиции все хуже. Падает вместе с курсом акций. До того докатились, что пропавшего сына найти не могут.
– Пятнадцатилетнего мальчишку.
– Сбежавшего из дома, с хулиганскими наклонностями и заскоками, – добавил Осима.
– А как с теми случаями, когда что-то с неба валилось?
Осима покачал головой:
– Здесь тоже вроде затык. Пока больше ничего не падало. Разве что позавчера гром грянул. Так грохотало… По высшему разряду.
– Значит, все успокоилось?
– Похоже на то. Хотя, может быть, мы просто в оке тайфуна.
Я кивнул и, взяв с блюда ракушку, вынул вилкой моллюска и съел. Пустую ракушку положил на специальную тарелку.
– Ну как твоя любовь? Не прошла еще? – поинтересовался Осима.
Я покачал головой.
– А как у вас, Осима-сан?
– Ты что имеешь в виду? Любовь?
Я кивнул.
– Что за бестактный вопрос! То есть тебя интересуют любовные похождения извращенца-гомосексуалиста, скрашивающие его личную жизнь и бросающие вызов обществу?
Я кивнул. Осима тоже.
– У меня есть партнер, – сказал он и с серьезным видом отправил в рот моллюска. – Такой страстью, как в операх Пуччини, мы не горим. Как сказать… Соблюдаем дистанцию. Встречаемся нечасто. Но, как мне кажется, очень хорошо понимаем друг друга.
– Понимаете?
– Гайдн, когда музыку сочинял, всегда надевал роскошный парик. Даже пудрой его посыпал.
Я с удивлением посмотрел на Осиму:
– Гайдн?
– Без этого у него ничего хорошего не получалось.
– Почему же?
– Не знаю. Это проблема Гайдна. И его парика. Другим людям этого не понять. И не объяснить.
Я кивнул.
– Осима-сан, а когда вы один, вы думаете об этом человеке? Вам бывает тяжело?
– Само собой, бывает. Временами. Особенно в то время года, когда на небе луна кажется голубой. Особенно, когда птицы улетают на юг. Особенно…
– А почему – само собой? – спросил я.
– Потому что когда кого-то любишь, ищешь то, чего тебе недостает. Поэтому когда думаешь о любимом человеке, всегда тяжело. Так или иначе. Будто входишь в до боли родную комнату, в которой очень давно не был. Это же естественно. Не ты первый открыл это чувство. Так что патента не получишь.
Не выпуская вилки из рук, я поднял на него взгляд:
– В старую родную комнату, которая далеко-далеко?
– Вот-вот, – сказал Осима и ткнул вилкой воздух. – Хотя это, конечно, метафора.
Вечером в начале десятого пришла Саэки-сан. Я сидел на стуле в своей комнате и читал, когда на стоянке затарахтел ее «гольф». Мотор смолк, хлопнула дверца. Послышался звук неторопливых шагов, смягченный каучуковыми подошвами. Наконец раздался стук в дверь. Я открыл и увидел Саэки-сан. На этот раз она не спала. На ней была рубашка в мелкую полоску и джинсы из тонкой ткани. На ногах белые парусиновые туфли на толстой подошве. Первый раз я видел ее в брюках.
– Старая милая комната, – проговорила она. Остановилась перед висевшей на стене картиной. – И картина тоже.
– А вид? Наверное, это где-то здесь, поблизости?
– Тебе нравится?
Я кивнул.
– Кто ее нарисовал?
– Один молодой художник. Тем летом он жил здесь, у Комура. Малоизвестный. Тогда, по крайней мере. Вот и не помню, как его зовут. Но парень был хороший, и картина, как мне кажется, очень удалась. Есть в ней какая-то сила. Я подолгу сидела с ним рядом, глядя, как он рисует, и в шутку давала разные советы. Мы с ним подружились тем летом. Как же давно это было! Мне тогда исполнилось двенадцать. И мальчику на картине столько же.
– И писал ее художник, похоже, где-то здесь, на берегу.
– Знаешь что? – предложила Саэки-сан. – Пойдем погуляем. Я тебя туда отведу.
Мы вышли на берег моря. Миновали сосновую рощу и зашагали по вечернему песчаному пляжу. Сквозь клочья облаков половинка луны проливала свет на вялые волны, нехотя накатывавшие и растекавшиеся по берегу. Саэки-сан села на песок. Я устроился рядом. Песок еще хранил дневное тепло. Она показала на место у линии прибоя, будто прикидывая ракурс.
– Вон там. А рисовал он отсюда. Разложил шезлонг, посадил в него мальчика. Поставил вот тут мольберт. Я хорошо помню. Вон остров… Совпадает?
Я глянул в ту сторону, куда показывала Саэки-сан. В самом деле, остров вроде на месте. Как на картине. Однако сколько я ни всматривался, ощущения, что это – то самое место, не возникало. Я сказал об этом Саэки-сан.
– Многое теперь не так, – согласилась она. – Все-таки сорок лет прошло. Естественно, рельеф стал другой. Волны, ветер, тайфуны… Конечно, побережье меняется. Песок ветром сносит. Но ошибки быть не может. Это здесь. Я и сейчас все четко помню. И еще – в то лето у меня впервые случились месячные.
Мы умолкли и в тишине смотрели на берег и море. Облака меняли очертания, расплываясь темными пятнами по залитой лунным светом воде. Сосны так шумели под налетавшим время от времени ветром, что, казалось, метлами по земле скребет целый отряд дворников. Я зачерпнул горсть песка и смотрел, какой медленно просачивается сквозь пальцы, стекая струйками на землю и сливаясь с другими песчинками, как уходящее безвозвратно время. Я снова и снова запускал руку в песок.
– О чем ты сейчас думаешь? – спросила Саэки-сан.
– О том, чтобы поехать в Испанию.
– Зачем? Что там делать?
– Вкусной паэльи поесть.
– И только?
– Повоевать.
– Да там война шестьдесят с лишним лет как кончилась.
– Знаю, – сказал я. – Лорка погиб, а Хемингуэй жив остался.
– И все-таки хочется повоевать?
– Мост подорвать, – кивнул я.