Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гимн мы сочинить не смогли. Но флаг я придумал: помогла прежняя жизнь.
Я любил московское метро: в нем продолжала жить советская империя. Мрамор, мозаика, величие. Я часами ходил по центральным станциям, ощущая себя в подземном дворце. Метро было памятью об обещанном, завещанном будущем, которое так и не наступило, но однажды ощущалось как настоящее. Там – под землей – продолжался СССР, с его гербами и символикой прежнего, с его обернувшейся крушением грандиозностью – поезд, который ждали, а он не пришел.
Я хорошо помнил схему метро: Кольцевая с расходящимися в разные стороны линиями – тропы городской экспансии. Моей веткой была желтая: каждый выходной я спускался в метро на ближайшей к Дому ветеранов станции “Новогиреево” и ехал из новой России в СССР. Ехал в свое детство, которого у меня не было. Метро стало для меня и симулякром неслучившегося прошлого, и обещанием будущего. Пространством, которое предстояло завоевать. Достойный символ для растущей империи.
Я взял схему московского метро и превратил ее в желтый флаг Чингисхана. Желтый – на память о родной новогиреевской ветке.
Следующий вопрос – миссия: империя не может без миссии. Нужна цель, лучше долговременная, чтобы было куда стремиться. Для чего жертвовать. Чему служить.
Моя жена сказала, что в сталинской Конституции не было ничего о миссии, о цели советского государства: она простоописывала систему устройства и жизнь граждан. Сталин, должно быть, решил не делиться с народом целями страны. Было достаточно, что он знал их сам.
Я родился во время другой Конституции, но ее не читал. Страна, законом которой она являлась, распалась, когда я был слишком мал. А когда вырос, этой страны уже не было.
Единственное, что я знал о последней советской Конституции, было написано на огромном плакате, висевшем на заборе в поселке Чойр-2, мимо которого нас водили в детский сад: “Высшая цель Советского государства – построение бесклассового коммунистического общества, в котором получит развитие общественное коммунистическое самоуправление”.
И ниже, золотыми буквами: “Конституция СССР”.
Это была наша миссия. Интересно, как все обернулось. Строили, строили бесклассовое общество, и чем закончилось? Моя жена все еще не может поверить, что Союза больше нет: когда я рассказал ей о перестройке, о новой России, об олигархах, она плакала. По-настоящему. Люди в сталинское время были более сентиментальны. Или больше чувствовали себя частью страны.
Какая миссия может быть у моей империи? Бесклассовое общество? Смешно. Демократия? Еще смешнее. Мы долго думали – какую цель дать средневековым монгольским кочевникам, и не могли придумать.
– Иннокентий. – Она продолжает звать меня моим настоящим именем, когда мы вдвоем. – Ты – император. Властитель. Абсолютный владыка. Чего ты хочешь, то и будет. Чего ты хочешь?
Чего хочу? Обратно в лепрозорий? Увидеть Л.? Вернуться в Москву 2014-го и работать санитаром в Доме ветеранов сцены на Шоссе Энтузиастов? Ездить в метро по выходным? Пить чай с бергамотом в тесной дежурке и писать стихи? Поздно, мне уже пятьдесят: какие стихи? Я болен, ранен и по утрам долго лежу на кошме, заставляя себя жить заново.
Хочу отдохнуть.
– Если б мы вернулись, если б мы жили там – как раньше, я бы хотел отдохнуть. Помнишь, как люди уходили в отпуск?
– Конечно, – улыбнулась Бортэ. – Копили весь год, чтобы поехать к морю.
Я вырос на маленькой узкой протоке посреди тайги. Никогда не видел моря. Никогда.
– Хочу к морю, – решил я. – Я хотел бы к морю.
Слушай, империя. Слушайте, монголы. Слушай, мой любимый сын Угэдэй: наша миссия – дойти до моря. До последнего моря.
Наша миссия – отпуск. Отпуск Чингисхана.
Гудят, гремят гонги, плачут струны, кричат нукеры, одобряя мое слово. Славный день – Великий Курултай.
Я посмотрел вниз: где кузнечик? Где глаза-линзы, в которых пряталось мое отражение? Или в них прятался настоящий я, а этот Великий Хан на застеленном дорогими коврами троне и есть отражение? Одно из отражений?
Ответь, кузнечик.
Пусто – примятая копытами коней трава. Ничего не остается от жизни – лишь следы промчавшихся конских копыт. Ничего не осталось от жизней, которые я взял, – сотни тысяч: враги, друзья, женщины, дети.
Жалко ль мне их? Глупый вопрос: их жизни – примятая трава в степи. Трава отдохнет, распрямится, и ничего не останется. Кроме кузнечика по весне.
Ничего не останется и от моей жизни.
Я проживу еще восемнадцать лет, если книга, оставленная Агафонкиным, говорит правду. Или это – один из вариантов возможного? Одно из отражений? Можно ли это изменить?
Нельзя: я умру в 1227-м, так сказано в “Монголын нууц товчо” – Сокровенном сказании монголов. Мне ли не знать: я сам его написал.
Где ты, кузнечик?
* * *
Шум голосов – гул, словно забыли снять с плиты чайник со свистком, и он, потеряв звонкость, охрип – поднимался и опускался глухой децибельной дугой за закрытыми дверьми концертного зала ЦДМ. Гог остановился, прислушался и обратился к спутникам:
– Друзья, соратники, сподвижники – как иначе вас назовешь? – вношу предложение: посетить собрание нового Правления Центрального дома муз, происходящее за этими дверьми. Принято единогласно.
Магог величественно кивнул, не особенно, впрочем, интересуясь. Он сдвинул набок кепку в мелкую серую клетку, вынул из кармана серый шарф и элегантно завязал его, сложив пополам, обернув вокруг шеи и продев концы в образовавшуюся петлю.
– Французский узел, – поделился Магог с Ибрахимом Гафуровым, глядящим на него с любопытством. – Красиво, тепло и шея закрыта. Петля скользит, что удобно, если нужно кого-нибудь удавить. Причем не обязательно француза.
Ибрахим улыбнулся, думая о новой, открывшейся ему жизни. Она расстилалась перед ним – зовя, маня, обещая чудесные перемены. Прошлое казалось зыбкой дымкой, чередой возможностей – полузабытые кадры давно просмотренного фильма. Ибрахим ощущал, как в нем поднимается новое знание, заполняет его, словно он – пустой сосуд, в который льют воду. Ему казалось, что это знание жило в нем и раньше, пряталось, вернее, что в нем жил другой, незнакомый ему Ибрахим, который – вылупившийся цыпленок – расколол скорлупку яйца и проклюнулся наружу. Он улыбнулся.
– Верую, – произнес Ибрахим, – верую в богооставленность и принимаю ответственность за свой выбор. Я существую, стало быть, мир есть.