Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оказывается, Артём никогда не слышал, как она смеётся. Он тихо улыбнулся, пытаясь своими грубыми неловкими губами повторить линию её губ.
– Ты за меня переживаешь или за себя? – спросила она, сразу став строгой.
– За тебя, – твёрдо ответил он, выбрав “ты” между “ты” и “вы”.
– А за себя?
Артём пожал плечами, не сводя с неё взгляда и получая пронзительное удовольствие от того, что мог ей смотреть в глаза.
– Ты можешь подумать, что он со мной сделает? – сказал он, улыбаясь, хотя улыбка была скорей выжидающей.
– Он тебя убьёт, – ответила Галя; в голосе её было что-то детское: так ребёнок говорит, что сейчас придёт папа́ и всех накажет.
Артём кивнул.
Галина вышла.
– Здра! – кто-то гаркнул тут же в коридоре.
Артёма едва не подбросило от этого крика.
С минуту сидел, потом, когда её строгие каблуки стихли, опять лёг.
Он лежал с бешеным сердцебиением, рот был сухой, глаза сухие – и в голове словно сухой сквозняк просвистел.
“…А если меня действительно расстреляют из-за неё?” – думал он.
“…А за что?”
“…Как за что? Сожительство с заключёнными из женбарака карается карцером, а тут…”
“…А что тут? Про сотрудниц ИСО ничего нигде не сказано…”
“…Ага, самому не смешно? Идиот”.
О начлагеря Артём старался не вспоминать. Сама фамилия “Эйхманис” звучала так, как взмах ножниц, которыми отрезают голову.
Пролежав ещё минуту, он почувствовал, что покрылся потом – мелким, будто лихорадочным.
“…Нет-нет-нет, – успокоил он себя, – всё будет иначе: ей не захочется, чтоб я тут был, и она оформит мне амнистию – скостит срок вдвое или даже втрое… и я поеду домой”.
Потом опять думал про неё: “С ума она сошла? Совсем она, что ли, сошла с ума?”
Всплыло слово “фантасмагория” – недавно его кто-то произносил… а кто?
Василий Петрович, кто.
Артём вскинулся: ведь Василий Петрович вчера приносил ягоды, а он их не доел. Где же они? Или доел? Или всё-таки оставил в келье?
На общем столике, ближе к лежанке Осипа валялся пустой кулёк: вот кто доел.
“Ах, так”, – сказал Артём, благополучно забыв, что сам ещё вчера лакомился из запасов Осипа салом, вишней и черешней.
Выдвинул ящик с продуктами: остались только крупы и варёные груши – остальное Осип, наверное, унёс на свою работу, догадался Артём.
Груш не очень хотелось – снова хотелось сала или, на худой конец, сыра – но в любом случае что-нибудь животного, имеющего отношение к плоти, и крови, и молоку.
– А у меня же были деньги! – вспомнил Артём, схватил материнскую подушку, куда их спрятал, прощупал пальцами: да, на месте.
“Сейчас пойду в ларёк… куплю себе на все… что там есть? Колбасы бы, ох… хватит на колбасу?”
Чтоб выйти, надо было обуться; и опять эти чёртовы сапоги.
“А если мне Эйхманис велит сдать одежду? Он же наверняка велит. Положим, сменная рубаха и штаны у меня есть. Зато из обуви только валенки. Придётся покупать. Может, не тратиться на колбасу? А то будешь босой, как леопард бродить… не в валенках же… Нет, ужасно хочется колбасы… Иду за колбасой, определённо. А если Ксива? Жабра? Шафербеков? Они обещали из тебя самого сделать колбасу… К чёрту, к чёрту. Надо срочно колбасы… Кстати, паёк мне положен или нет, у кого спросить?”
Артём спешил вниз, в сапогах ноги едва гнулись, и, едва выйдя из корпуса на улицу, увидел Митю Щелкачова.
Охнул от радости и тут же вперил в него взгляд: что, что, какую весть принёс?
– Слава богу! – воскликнул Митя, очень довольный. – А то ваш дневальный меня не пускает и за вами идти тоже не желает! А я вот… вещи принёс! Нам их привезли – форму и… вот ваш мешок, держите. Вы куда делись? Мы так и не поняли.
– Не важно, не важно, – отмахнулся Артём. – Как… Фёдор Иванович?.. Эйхманис, он как – что-то сказал обо мне?
– Эйхманис! – довольно повторил Щелкачов. – А Эйх-маниса-то и не было больше – он как тебя отправил тогда, больше не появлялся. Говорят, в Кемь уехал.
– И что же вы делали?
– А ничего не делали, – засмеялся Щелкачов. – Слушали мат Горшкова. Здесь настолько любопытно ругаются, что я решил составить словарь брани…
Приняв мешок и вглядываясь в Митю – словно у того на лице имелось подтверждение всему им только что произнесённому, – Артём чувствовал себя как дитя, вставшее после новогодней ночи засветло: побежало дитя босиком к ёлке, а там деревянный конь в яблоках – огромный, в половину настоящего, целая армия солдат трёх армий, не считая партизан, три бутылки лимонада, часы с подзаводом, сабля и ещё что-то, в ёлочной мишуре закопанное, – страшно ещё и туда потянуться: сердце может разорваться.
– Митя, – сдавленным голосом сказал Артём, – подожди меня минутку. Сейчас я сниму эти… сапоги, переоденусь, и пойдём в “Розмаг” – непереносимо хочу тебя угостить чем-нибудь.
– Полноте, – махнул Щелкачов рукой. – Не стоит.
– Молчи, – велел Артём и бегом помчался назад.
…Как же хорошо в своих ботинках, в своей рубахе: чувствуешь себя словно защищённым – своим же собственным теплом, нагретым когда-то и удивительным образом не выветрившимся.
Колбасы не было, кончилась к вечеру – купили в “Розмаге” брынзы, Артём сказал “…на все!” – и на обратном пути, не обращая ни на кого внимания, начали есть.
Тут же подскочили леопарды, двое, Артём отломил – не жалко, – но велел: “Больше не подходите – пинка дам”. – “А я тебе в харю плюну!” – ответил леопард, и рот его уже был полон брынзой.
Артём захохотал, толкнул Митю – смешно, мол, – но тот улыбнулся в меру, ему, видимо, было не так забавно.
В дворовой соловецкой сутолоке Артёма быстро различили Мишка и Блэк. Им тоже досталось прикорма и ласки. Только чайки мешали, оголтело и неумолчно требуя своего.
Брынза была чудесная, мягкая, кислая, молочная – хоть плачь.
– Как там наши сарацины? – расспрашивал Артём, Щелкачов секунду подумал и с удовольствием засмеялся, поняв, что речь идёт про Кабир-шаха и Курез-шаха.
Сзади Артёма ощутимо хлопнули по плечу.
“Блатные…” – ёкнуло у него в сердце.
А там был Борис Лукьянович.
– Артём! – они с искренним чувством обнялись. – Где вы? Как? Освободил вас начлагеря? Мне без вас немного сложно – мало кому можно довериться тут.
– Ой, да я хорошо, – улыбался Артём во всё лицо. – Хотите брынзы?.. Меня перевели на новую работу, но я спрошу – можно ли к вам, – отвечал он, хотя сам чувствовал, что привирает – от всей души, но привирает: какая, к бесу, спартакиада, когда у него такая… что?.. работа? жизнь? песнь?