Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я хочу кое-что тебе сказать, — повторил Патрик, когда они уселись и заказали еду.
Джонни опустил стакан с водой и застыл в ожидании, интуитивно чувствуя, что следующие несколько минут ему лучше не хлебать и не жевать.
— Дело не в том, что мне неловко, — пробормотал Патрик. — Скорее в нежелании взваливать на тебя проблемы, которые ты не сможешь решить.
— Рассказывай, — попросил Джонни.
— Знаю, что говорил тебе про развод своих родителей, про пьянство, насилие и безалаберность… Только все это не главное. Умолчал я о том, что, когда мне было пять…
— Ну вот, джентльмены! — объявил официант и эффектным жестом поставил на стол первые блюда.
— Спасибо, — сказал ему Джонни и кивнул Патрику: — Продолжай.
Патрик дождался ухода официанта. Говорить нужно максимально просто.
— Когда мне было пять лет, отец надругался надо мной — так ведь это сейчас называется?.. — Патрик осекся, не выдержав небрежного тона, к которому так стремился. Лезвия памяти, исполосовавшие ему всю жизнь, появились снова и заставили замолчать.
— В каком смысле надругался? — неуверенно спросил Джонни и тут же угадал ответ.
— Я…
Патрик не мог говорить. Мятое покрывало с синими фениксами, холодная слизь на пояснице, капающая на кафель, — говорить об этих воспоминаниях он готов не был. Патрик взял вилку и с большой силой, но осторожно вонзил зубцы в тыльную сторону запястья, пытаясь вернуться к настоящему, к обязанностям собеседника, которыми он пренебрегал.
— Получилось так, что… — Патрик осекся, оглоушенный воспоминаниями.
Прежде в любой критической ситуации Патрик болтал без умолку, а тут потерял дар речи, и в глазах у него заблестели слезы — Джонни смотрел на него с изумлением.
— Мне очень жаль, — пробормотал он.
— Так никому нельзя поступать и ни с кем, — сказал Патрик чуть ли не шепотом.
— Джентльмены, у вас все в порядке? — радостно спросил официант.
— Слушайте, может, оставите нас в покое минут на пять, чтобы мы поговорили? — огрызнулся Патрик.
— Простите, сэр, — насмешливо проговорил хитрый официант.
— Достала гребаная музыка! — рявкнул Патрик, в бешенстве оглядывая обеденный зал; знакомая мелодия Шопена маячила на грани слышимости. — Включили бы громче или совсем вырубили бы, — прорычал Патрик и раздраженно добавил: — В каком смысле надругался? Да в сексуальном!
— Боже, мне очень жаль, — проговорил Джонни. — А я-то гадал, за что ты так ненавидишь отца.
— Вот, теперь ты знаешь. Первый случай замаскировали под наказание. В какой-то мере чувствуется кафкианский шарм — преступление без названия, оттого многоликое и страшное.
— Так это продолжалось? — спросил Джонни.
— Да-да, — торопливо ответил Патрик.
— Вот ублюдок! — воскликнул Джонни.
— Я то же самое повторял годами, — отозвался Патрик. — Но я устал от ненависти и продолжать в таком же духе не могу. Ненависть привязывает меня к тем событиям, а я больше не хочу быть ребенком. Патрик снова вошел в струю: привычные анализ и рассуждения спасли его от молчания.
— Для тебя, наверное, мир сломался пополам, — сказал Джонни.
Меткость фразы потрясла Патрика.
— Да-да, случилось именно это. Как ты догадался?
— По-моему, это вполне очевидно.
— Странно слышать, как это называют очевидным. Мне те инциденты всегда казались запутанной тайной. — Патрик остановился. То, о чем он говорил, имело для него колоссальное значение, но целый пласт непостижимого так и остался неохваченным. Его разум и теперь мог лишь выдавать новые определения или уточнять имеющиеся. — Мне всегда казалось, что правда освободит меня, — начал Патрик, — но она лишь сводит с ума.
— Если расскажешь правду, то, может, и освободишься.
— Может быть, только самопознание в чистом виде бесполезно.
— Ну, оно поможет сделать страдания осознанными, — возразил Джонни.
— Ага. Шикарная перспектива!
— В итоге это, возможно, единственный способ облегчить боль и перенести центр внимания с себя на что-то другое, — сказал Джонни.
— Ты предлагаешь мне найти хобби? — засмеялся Патрик. — Плести корзины? Шить почтовые сумки?
— Вообще-то, я пытался придумать что-то помимо этих двух занятий, — вставил Джонни.
— Но если отбросить хандру и горечь, что мне останется? — спросил Патрик.
— Почти ничего, — признал Джонни, — но ведь вакуум можно заполнить.
— Не морочь мне голову… Как ни странно, вчера, наслушавшись о «милосердии» в «Мере за меру», я представил себе путь без лжи и горечи, вариант, с которым не поспоришь. Но если такой существует, постичь я его не в силах. Я знаю лишь, что устал от стальных щеток, жужжащих у меня в голове.
Пока официант убирал со стола тарелки, оба молчали. Патрика удивляло, как легко он поделился самой тайной и постыдной правдой своей жизни. Однако удовлетворения не чувствовалось, катарсиса от признания не случилось. Возможно, он говорил слишком абстрактно. «Отец» давно превратился в условное обозначение собственных психологических проблем. Патрик забыл его самого — мужчину с седыми кудрями, хриплым дыханием и гордым лицом, который на закате лет неловко искал расположения тех, кого предал.
Когда Элинор набралась смелости и подала на развод, Дэвид покатился под откос. Как опозоренный мучитель, жертва которого погибла, он корил себя за то, что мучил нерационально, вина и жалость к себе боролись в нем за первенство. Еще досаднее стало, когда восьмилетний Патрик, ободренный расставанием родителей, в один прекрасный день воспротивился его сексуальным домогательствам. Превращение игрушки в личность надломило Дэвида, сообразившего, что Патрик понимает, что с ним вытворяли.
В это сложное время Дэвид навестил Николаса Пратта в Королевском госпитале сестры Агнесс, где тот восстанавливался после тяжелой кишечно-полостной операции, последовавшей за крахом четвертого брака. Дэвид, оглоушенный перспективой собственного развода, застал Николаса на больничной койке распивающим шампанское, которое пронес один из верных друзей. Гребаных женщин, которым доверять нельзя, Николас обсудил с большой готовностью.
— Хочу, чтобы мне спроектировали замок, — объявил Дэвид, которому Элинор предлагала построить домик на удивление близко к своему дому в Лакосте. — Видеть больше не хочу гребаный мир!
— Прекрасно тебя понимаю, — пролепетал Николас, речь которого в постоперационном тумане стала глуше и отрывистее. — Единственная проблема гребаного мира — гребаные люди. Будь добр, дай мне лист бумаги.
Пока Дэвид расхаживал по палате и, вопреки больничным правилам, курил сигару, Николас, решивший удивить приятеля дилетантским чертежным мастерством, набросал дом, достойный мизантропического порыва Дэвида.