Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Сейчас многих так, – сипло сказала соседка. – Выпускают сейчас, говорят, разобрались.
– Ну вот видите, – кивнул Артемьев. – Спасибо, очень вкусно. Впредь, я думаю, мы с вами гораздо лучше заживем, я ведь теперь перед вами чист. Я пройду к себе, вы, если что непонятно, спрашивайте.
У себя он первым делом обследовал архив: многое было взято, и не только семейные фотографии, но и записи. Хорошо, если по этим записям они поняли всю ценность его направления, плохо, если поняли слишком много. Артемьев открыл окно, створки отворялись туго. Давно, давно он тут не был, нехорошо, непривычно было жить одному. Он подумал, что найти женщину, чтобы скоротать время без Марины, нетрудно, трудно будет потом избавиться; а впрочем, нетрудно, все теперь было нетрудно. Налетел сильный, свежий ветер, принес брызги дождя ему в лицо. Вот так же и она вернется, подумал Артемьев, увидев в этих брызгах прекрасный знак.
Бровман знал всех героев, перед некоторыми преклонялся, но одного Канделя любил. С Канделем была, можно сказать, дружба. Бровману хотелось думать – и к тому были основания, – что среди репортеров он, Бровман, был то же, что Канделаки среди летчиков: некоронованный король, которому не нужна коронация.
Кандель был персонаж легенд. Легендарна была его сила. Когда в шестнадцать лет он прирабатывал грузчиком, ему случалось таскать на спине мешки по восемнадцать пудов. Многие не верили, Кандель предлагал показать, но где взять мешок почти на триста кило? Такое в Новороссийском порту возможно, а на заводе Менжинского, где он числился испытателем, винт весил меньше, двигатель – больше.
Одной историей Кандель сначала гордился, потом несколько стыдился. Младший брат в двадцать восьмом пришел из плавания, и местные бездельники его побили. Всемером на одного, когда такое было в Новороссийске? Кандель как раз приехал на каникулы из летной школы. Пошли по окрестностям. Канделаки спрашивал брата: этот? Брат молчал. Канделаки – подозреваемому: ты бил моего брата? Тот молчал: скажешь бил – убьет. Скажешь не бил – вроде оправдываешься, стыдно. Канделаки бил один раз, валил с одного удара: шестеро лежали, седьмого просто не нашлось. Это было, конечно, не очень хорошо, за ним явное физическое преимущество, у него действительно был выдающийся удар. Но, во-первых, те вообще действовали семь на одного. А во-вторых, если тебя побили, то это ты позволил себя побить. Так говорил ему один грек, у которого Кандель в тринадцать лет работал на винограднике, но он и сам догадывался. Терпилой быть хуже всего. Слово «терпила» тогда обозначало того, кто не может постоять за себя. В Ленинграде, учась в летной школе, Кандель узнал другое его значение: тот, кому не отдают долга. В долг он никогда не брал, давал часто.
Тоже был случай. Напали, когда он ехал на велосипеде; лисапед-лисапед, чертова машина, руки едут, ноги нет, что за чертовщина. Велосипедов было мало, Кандель купил еще дореволюционный и довел до кондиции. Едет по Петроградской, ночь, трое пристали, хотели отнять велосипед. «Вижу – трое, нехорошо, становится скучно» – «скучно» было у него вместо «грустно». Он одного – тюк! Другого – тюк! Лежат. Третий заблажил и убежал. У Канделя всегда так: один лежит, другой бежит, третий блажит. А нечего. В велосипед вложены были усилия.
У Канделя была репутация человека, делающего невозможное, и притом как бы шутя, без обычной натуги, Сталин ценил его за это. Нельзя сказать, что любил: Кандель был несерьезен; вот если б он сам к себе относился посерьезнее – можно было бы делать ставку на него. Но ставка была на Волчака, мыслившего себя как человека государственного. А Кандель – таким, по крайней мере, он рисовался Бровману и таким Бровман его описывал – всегда немного играл. Приехал Сталин на Центральный аэродром, детально расспросил про все – Ильюшин изумился вхождению в детали, видна была истинная заинтересованность. Сталин тогда сказал: товарищ Канделаки, мы слышали, что вы делаете петлю Нестерова на двухмоторной машине, это довольно трудно. Но – ввернул пословицу, как всегда, – лучше один раз увидеть, не покажете ли свое искусство? Впрочем, если трудно… «Да какое же трудно, товарищ Сталин!» – и по-ка-зал! Три петли подряд! Это был день, когда он понравился; конечно, Волчак смотрел серьезнее, с особенным чувством, но Кандель производил впечатление той особенной русской надежности, которой не могут достичь иностранцы, когда всё как бы шутя, поплевав на руки… Сталин это любил. Но Канделаки – человек естественный, он был таким – и не потому, что Сталин это любил.
Он ставил рекорды не по соображениям карьеры, а потому, что сам дивился собственным возможностям – и еще везучести. Он, например, побил однажды высотный рекорд Синьерина, летел с тонной груза на 11 294, и вдруг на десяти стало трудно дышать. Оказалось, отлетела заслонка маски и упало в ней давление. Бровману он сказал так: «Спускаться было обидно, затыкать маску нечем». Кандель пошарил в кармане комбинезона – удача! Письмо! Письмо от влюбленной женщины, он их получал мешками, а это почему-то сохранил, взял письмо на высоту – зачем? Вот им и заткнул маску.
За ним так и закрепилось прозвище Высотник, для этого было у него все: феноменальное бесстрашие, склонность к риску, физическое здоровье, как ни у кого. О цели рекордов Кандель не думал, престиж его не беспокоил, в этом было что-то музыкальное: возьмет ту ноту или нет? Ему было интересно, и только. Сам он объяснял коротко:
– Если есть высота, я должен ее взять, правильно?
Изобретательность его не знала границ. Когда на И-15 Кандель пошел на двенадцать тысяч, надо было облегчать машину елико можно – он сообразил, что назад может падать без горючего, ему надо будет завестись только на последних четырехстах метрах. Так он и сделал. «Что ты чувствовал, когда планировал сверху?» – спрашивал Бровман. «Спина чесалась». Это был форс, конечно, но можно допустить, что Кандель и в самом деле ничего не чувствовал: не до чувств было. Бровман перечитывал иногда свои дневники, кое-что перепечатывал в папку «Личное» – пригодится для книжки – и не понимал: вот будет потомок читать, что найдет? Одну безумную гонку за высотой, дальностью и скоростью. Что же, мы не чувствовали ничего? Почему, чувствовали. Вот когда Канделаки поставил зимний рекорд – еще как чувствовали. Он решил взлетать без лыж, немыслимая вещь, взлететь еще можно, но на посадке колесо гарантированно увязнет, это капот, что тогда? А тогда, пояснил Кандель, будет рекорд; мало ли было капотов, главное – не забыть отстегнуться! И, отказавшись от лыжи, взлетел на тринадцать, на земле скапотировал, башкой влетел в сугроб, но только хохотал, когда поднялся. Вероятно, он находился в наркотической зависимости от адреналина, потому что весь день потом ходил с блаженной улыбкой, но надо же, говорил Кандель, чувствовать, что живешь! Черт с тобой, чувствуй; нет человека, который бы занимался спортом бескорыстно. Один хочет гордиться тем, что лучше всех бегает, другой испытывает так называемую эйфорию бегуна, третий думает стать главным по бегу в стране или мире; как пояснил однажды Бровману в интервью один писатель, большой друг полярников, лучше делать прекрасные вещи с низменным стимулом, чем низменные с прекрасным. А в вашем случае, спросил Бровман, как? А в моем, сказал писатель сердито, я уезжаю подальше от человеческой природы, все человеческое мне отвратительно. И потом, прибавил он, рисковать – это все-таки не работать.