Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Надеюсь, что он приберегает его для Малютки. Эти прелестные дети созданы друг для друга; не думаю, что меня могут оскорбить, предложив его мне!
— Потому что ты мечтаешь о любви, об идеале, не знаю уж о чем! Малютка же пока думает, а может быть, и всегда будет думать только об одном: как разводить канареек. Но, признаюсь, если б я была вынуждена, за неимением выбора, сохранить в неприкосновенности фамилию Дютертр, я бы предпочла кузена Амедея многим другим. Он мне совсем не нравится, уверяю тебя, он даже немного неприятен и скучен! Но в общем-то он самый красивый, самый благопристойный, самый образованный, самый подходящий из всех, кем мы располагаем для того, чтобы приобрести мужа в деревне.
«Наконец-то! Сейчас мы к этому придем, — подумала Натали, — но не сразу… Сначала посмотрим!»
— Эвелина, — сказала она вслух, словно не слышала ее замечания по поводу Амедея, — что ты скажешь об этих двух новых лицах, появившихся у нас сегодня? Их не захотели продемонстрировать нам при свете…
— Я видела их мельком во дворе. Один из них показался мне безупречным, настоящий лев!
— Господин де Сож?
— Да, наш новый сосед.
— Он тебе понравился?
— Очень — прелестный, очаровательный человек! Но после первого взгляда — уступки любопытству — я больше не обращала на него внимания.
— Почему?
— Не люблю зверей своей собственной породы. Я их слишком хорошо знаю. Львица, приходящая в восторг от льва! Куда это годится?
— Но этот лев хотя бы умен?
— А разве я не умна, хоть и львица? Нет, дорогая, нет, подобные избегают друг друга, а противоположности сходятся — вот как я мыслю о любви и замужестве.
— Значит, писатель тебе понравился больше?
— Да; у него не совсем обычное лицо: желтое, желчное, не слишком молодое; но глаза необычайно выразительные, зубы такие белые, волосы такие черные… и лукавая улыбка… Физиономия, в которой внутреннее достоинство освещает черты, может быть неправильные, да и довольно заурядные… Ты смеешься? Возможно, глупцам он покажется некрасивым. Но в нем есть что-то мечтательное, страдальческое, меланхоличное и насмешливое, а это, по-моему, необходимо даже красоте, чтобы она не была скучной. У него что, большое имя в литературе, у этого Жюля Тьерре?
— Понятия не имею, — процедила сквозь зубы Натали. — Есть по крайней мере две-три тысячи знаменитых писателей, о которых никто не слышал, кроме членов каких-то кружков, где они числятся.
— Это не значит, что у него нет большого таланта.
— Бог мой! Он, как и всякий другой, может стать первоклассным писателем! Надо только, чтобы тебя восхвалял определенный круг людей, и надо найти, чем можно угодить читателю в данный момент! Но какое значение имеет его место в иерархии великих умов, если он тебе нравится сам по себе? Ведь он тебе немножко нравится?
— Сегодня — даже очень. Но кто знает, будет ли он нравиться мне завтра?
— Постарайся, чтобы он тебе больше не нравился.
— Почему?
— Потому что ты ему не нравишься.
— С чего ты взяла?
— Я это заметила в тот самый момент, когда увидела кое-что еще.
— Что же именно?
— Что он влюблен в другую.
— В тебя?
— Нет; в Олимпию Дютертр.
— Ну да? — удивленно воскликнула Эвелина и добавила равнодушно: — А какое мне, собственно, до этого дело?
Натали пожала плечами:
— А мне тем более.
— Ты уверена в этом? — задумчиво спросила Эвелина.
— Я была в этом уверена еще до того, как он приехал сюда. Когда она в последний раз ездила в Париж без нас, он написал ей в альбом стихи — кстати, довольно плоские.
— Она тебе их показывала?
— Я и не спрашивала у нее позволения прочитать. Разве в альбом пишут секреты?
— Значит, эти стихи ничего не доказывают.
— Дорогая моя, в высшем обществе стихи — это способ объяснения в любви женщине под носом у ее мужа и перед всеми.
— Но ты же говоришь, что они плоские?
— Хочешь прочесть? Они у меня.
— Ах, ты списала их?
— Нет, просто запомнила…
И она передала Эвелине листок бумаги.
— А мне они кажутся восхитительными! — прочитав их, воскликнула Эвелина. — Они мне нравятся куда больше, чем все твои!
— Потому что ты в этом не разбираешься. У них есть только одно достоинство — в них довольно ловко выражена пылкая страсть.
— Посмотрим! — Эвелина перечла их, потом задумалась, храня молчание. — Я вижу в них больше лести, чем любви, — добавила она.
— А разве лесть не язык любви?
— Эта лесть чрезмерна.
— Олимпия очень хороша, тут спорить не станешь.
— Слишком бледна!
— Нынче в моде бледность, она имеет наибольший успех у артистических натур. Твой румянец, порой слишком яркий, в гостиных не понравился бы.
— Ну, у них просто извращенные вкусы! Но какое мне до этого дело, повторяю? Если мой цвет лица кажется рифмоплету слишком свежим, то дворянин будет ко мне более справедлив: он увидит, кто из нас, я или Олимпия, умеет перейти с шага на галоп и обратно при опасном повороте; стихов он мне писать не станет, но с этим придется примириться.
— Ты забываешь, что подобные избегают друг друга, а противоположности сходятся! Ты пришлась льву так же мало по вкусу, как он тебе.
— Ты и это разглядела сегодня в гостиной, где ничего не было видно?
— Я слышала.
— Как? И этот тоже ухаживает за Олимпией?
— Он будет ухаживать за ней; она очаровала его несколькими словами — она умеет беседовать и весьма обворожительна. Он спросил у нее, ездит ли она верхом. «Очень мало, — ответила она, — у меня нет времени». Тут он воскликнул, что она совершенно права, незачем тратить время на подобные развлечения, он сам пресытился этим. Он, мол, перестал понимать, как можно находить удовольствие в тем, чтобы ехать верхом рядом с женщиной — ведь это самый неудобный способ вести беседу, а когда имеешь счастье слышать такой голос, как ее, приходится только сожалеть о том, сколько он теряет от движения и шума, неизбежных при верховой езде.
— Да, это было не очень лестно для меня… в глазах моего отца — он и сам не раз упрекал меня, что я провожу свою жизнь верхом.
— Отец ничего не слыхал. И разве ты не заметила, что с молодыми женщинами всегда говорят тихо, а с мужьями и девицами — громко?
— Какая ты злая, Натали! Тебе хочется, чтобы я стала ревновать к мачехе. Ничего не выйдет, предупреждаю тебя, я не стану ревновать из соперничества и кокетства. Я буду ревновать лишь тогда, когда она отнимет у нас сердце нашего отца.
— А по-твоему,