Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В других случаях как опытный мастер одним движением от бедра вверх, через живот и грудь к шее, намечала свой абрис и лишь затем приступала к медленной прорисовке. Она говорит, что эта скрытность и тайна долго ее возбуждали, но потом, не умея иначе справиться с грустью, она наладилась и при родителях, запершись в собственной комнате, ласкать, гладить себя и всякий раз с печалью думала, что, видно, тело так и останется ее единственной радостью, подругой, наперсницей, которая, пока она будет жива, ее не оставит.
Соня рассказывает, что что-нибудь из одежды дед дарил ей и когда картина, для которой она позировала, продавалась. Впрочем, это только ее догадка, дед ничего не объявлял, просто вел в магазин и, оговорив сумму, разрешал, не спеша и не торопясь, выбрать. Потом, уже дома, рассматривая обнову, прикидывая, с чем будет носить, куда и когда в ней пойдет, Соня тут же представляла и коллекционера, у которого теперь висит это ее ню.
По первости пристраивала картину в спальню, прямо над кроватью, хотя удержаться здесь и не надеялась. Прямо перед ней стояла соперница – супруга антиквара, полураздетая тетка на вид лет сорока; она сравнивала свое тело с ее, Сониным, и ревновала мужа, нехорошим резким голосом возмущалась, сколько денег заплачено за голую малолетку. Соня видела ее, слышала каждое слово и торжествовала, впрочем, всегда знала, что это грех и расплата скоро, ее не избежать. И, вправду, на следующий день Соню с позором изгоняли, снимали со стены спальни и переносили в кабинет или гостиную. Пока рабочие сверлили другую стену и вбивали крюки, коллекционер, утешая себя и Соню, говорил, что ничего страшного не произошло, а она, естественно, волновалась, пыталась понять, как сложится ее жизнь на новом месте. Здесь была развилка.
Один вариант (как правило, Соня начинала с него) был вполне хорош, пожалуй, даже не хуже, чем спальня. Это значило, что грех ее невелик и никто никакого зла на нее больше не держит. Конечно, приятно думать, что картина с тобой сразу и покупалась, чтобы стать центром, доминантой всего интерьера, среди прочего, такой расклад сулил, что вещам, с которыми придется делить комнату, – мебели, люстре и бра, обоям и портьерам, книгам и разного рода безделушкам – даже в голову не придет пытаться ей объяснять, что она здесь чужая и никому не нужна. Наоборот, будто бедные родственники, они выстроятся так, чтобы на их фоне и в их окружении она всячески выигрывала. Это была легкая, счастливая жизнь, и Соня знала про себя, что на добро ответит добром – в свою очередь, никого не обидит, не станет затирать.
Второй вариант был хуже, но и он оставлял шанс. Соня со всем, чем ее наградил Господь, вторгается в старую, давно сложившуюся жизнь. Конечно, это плохо, и правильно, что поначалу никто ей не рад, что для всех она – наглый агрессор. Если они и дальше не смягчатся, продолжат ее бойкотировать, дело может кончиться ссылкой на дачу или в забитый ненужной рухлядью чулан. Но не исключено, что она всё-таки найдет с ними общий язык, приноровится к ним, подластится и однажды они скажут: «Что ж, коли так получилось, что тебя сюда занесло, оставайся, мы против тебя ничего не имеем». А потом и вовсе признают, что с ней стало как-то светлее жить, стало лучше и веселее.
Про претензии лично ко мне я и забыл. Счет, в сущности, невелик, даже у Сони раздуть его получается плохо. Мы стали целоваться за пару месяцев до разрыва. И вот теперь она пишет, что я был необучаем. Вдобавок губошлеп, что тоже не доставляло удовольствия. В общем, заводить я ее заводил, а для чего – никто не знает. После наших свиданий уже дома, в постели, она по часу-два не могла успокоиться, заснуть. Другая моя вина и вовсе долгоиграющая. Соня утверждает, что незадолго перед тем, как она впервые попала на прием к Вяземскому, вскоре и вышла за него замуж, я звал ее к нам на дачу. (Заметь, дядя Артемий, я этого не помню.) Разговор был в мае, дом в Малаховке уже сняли, но по разным причинам переезд откладывался. Зачем я ее маню, было понятно, Соня относилась ко мне тогда очень хорошо, но всё равно под пустячным предлогом отказалась. Сказала себе, что я слишком молод и оценить ее должным образом не смогу, для обоих вся история кончится разочарованием. Она представляла, сравнивала, что с ней буду делать я и что она сама с собой делает, когда позирует деду, результат был настолько не в мою пользу, что решение не ехать далось без труда. Я спрашиваю Соню, зачем мне это знать, она спокойно объясняет, что, если я хочу, чтобы из нашего казахского предприятия вышел толк, а не повтор прежней глупости, друг для друга мы должны быть, как открытая книга. Для самообманов нет ни сил, ни времени. Заканчивает же письмо тем, что потом много лет чуть не каждый раз, когда была близка с Вяземским, вспоминала о том моем предложении и печалилась, что не согласилась.
Похоже, я разбудил в Соне то, на что сам не был готов ответить.
Сейчас я думаю, что не ложился с Соней в постель не только по робости, но и потому, что сознавал, что не совладаю с ней.
Соня поняла, что адюльтеры времен Вяземского меня трогают мало, и писать о них ей сделалось скучно. Это видно по тому, что перестали добавляться новые подробности, которых раньше было множество. Без соучастника, без напарника, без его переживаний и страданий у нее всё само собой выдыхается и сходит на нет. В общем, в последнее время она и в исповедях пытается ко мне приспособиться, нащупать вещи, которые я уже так безмятежно читать не смогу. Отсюда три темы, которые прежде не поминались. Все – ранние, из той части Сониной жизни, что была до Вяземского. Первая – это, конечно, семья, родители, вторая – дед-художник. Третья – твой покорный слуга. Действуя скопом, мы чересчур рано разбудили Сонину чувственность, отчего и пошли ее беды.
Начнем с родителей: ей было девять лет, когда она впервые увидела, чем отец с матерью занимаются по ночам.
Соня не была лунатиком и не ходила по карнизу, но в полнолуние всегда спала плохо. И тут в теплую августовскую ночь, неизвестно отчего проснувшись, она вышла на балкон. Квартира была угловая. Но комнаты, хоть каждая и смотрела в свою сторону, по фасаду здания соединял неширокий длинный балкон, какие так любят на юге. Жили они в Нижнем Кисельном переулке, на втором этаже, но оттого, что дом стоял на макушке холма, кроме электрического фонаря, заглядывать в окна было некому, и мать, которой из-за слабых глаз вечно не хватало света, или вовсе обходилась без штор, или оставляла огромные щели.
Стоя на балконе, Соня вспомнила, как отец рассказывал, что в Швеции – его возили туда еще ребенком – маленькие города освещают по ночам следующим образом. Окна гостиной обычно выходят на улицу, и вот в ней оставляют зажженными керосиновые лампы, а, поскольку вдобавок никому не хочется ударить в грязь лицом, оформляют комнату, будто дорогую витрину. Между рамами как бы просцениум: по волнам из ваты плывут копии ганзейских торговых парусников, вокруг разложены морские раковины, разноцветная галька и похожие на сталактиты кораллы. Над всем этим, привязанные ниточками, парят ангелы и святые. Дальше, уже собственно на сцене, красиво расставленная мебель и красиво развешенные картины, обычно опять же морские пейзажи, в шкафах книги с золотыми обрезами.