Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И они танцевали, а в перерывах говорили и старались острить, чтобы рассмешить девочек, чтобы было весело, а потом вышли и сначала постояли вместе, а потом разошлись — каждый в другую сторону, каждый со своей девочкой… Никита, когда Илюша ушел, скрылся, — Никита, примолк, ему как-то неловко стало, он забыл, как звать эту, что шла с ним. Потом спросил. Оказалось, звать Ниной.
— А, Нина… Ниночка… — забормотал он, стараясь опять попасть в давешнее легкое настроение. — Как я не знал, что вы есть на свете…
Дальше у него не выходило, он перестал улыбаться, почувствовал, как у него устало лицо от улыбки и что опьянение — первое, горячее — прошло, взял ее под руку, попробовал было обнять ее на ходу, но та не далась, и Никита совсем опомнился. «Все ясно, — подумал он, — ей Илюша поправился, а пришлось со мной идти. Все ясно!»
Да, наверное, он ей не нравился. А может быть, она думала, что, зачем ей эго, вот он приехал, появился откуда-то на одну ночь и уедет, а она останется, так зачем же ей одна-то ночь.
Она не прощалась, не уходила, но и пе становилась оживленнее, а была, как каменная — синеглазая, налитая, крепкая, пахучая и пахло — от нее бесхитростно: пудрой, женщиной, молоком, деревней. И она была еще замкнутая, далекая. Был ли кто-нибудь в ее жизни, что она думала о любви? «Наверно, солдат какой-нибудь есть, — думал Никита. — Переписываются!»
Прошел где-то вдали баянист с девчатами, шли по домам, и баянист еще наигрывал вологодские страдания, а девчата подпевали. Потом все угомонилось, успокоилось, и хоть было уже часов двенадцать, на севере еще сочился светло-зеленый омут света с багровой каемкой по горизонту, поблескивали стекла изб, а крыши, восточные их скаты, были черные, как нарисованные сажей.
Никита еще пробовал говорить, она отмалчивалась… Они медленно прошли мимо бревенчатых глухих стен, изгородей и бань, вышли к обрыву над озером и сели на лавку под березой. Перед ними, будто налитое воздухом, простиралось громадное пространство озера. Оно не темно было и не светло, не имело цвета, не имело границ… Только в двух отдаленнейших местах, как бы в космосе, мигали вперемежку маяки, и уже где-то совсем далеко, в неверном восточном сумраке переливались, вспыхивали и потухали, как мелкие звезды, огни районного центра на противоположном берегу.
«А ведь надо спать! — совсем трезво подумал Никита. — Где же эта наша изба?»
В эту самую минуту на озере неизвестно где, возник упругий, вроде бы негромкий, но в то же время и мощный звук, похожий на «Уыыыыыыппппп!» — и не ослабевая, а даже как бы усиливаясь, со стоном, со вздохами стал кататься по озеру, уходить и возвращаться.
— Что это? — быстро спросил Никита, чувствуя, как тоскливо дрогнуло у него сердце и холод пошел по всему телу. — А? Что это?
— А-а!.. — отдаленно отозвалась она. — Это воздух… Это воздух замерзает зимой на дне, а весной выходит. И нипочем не угадаешь, где звук, а так везде…
Эта протяженность, эта нежная отдаленность ее голоса так непохожи были на ее замкнутый, каменный вид, что Никита опять обнял ее, но она вскочила и уже больше не садилась, а стояла в двух шагах от лавки, сцепив руки на подоле, полуотвернувшись, глядя на озеро.
— Ну что ж, раз так — гуд бай, спокойной ночи! — сказал грубовато Никита.
Как же радостно подала она <ему свою шершавую ладошку, как повернулась, как быстро пошла, а потом и побежала по мосткам, закидывая на стороны крепкие светлые икры! А Никита посидел еще некоторое время, покряхтел, покашлял от стыда, закурил, и хоть ему сперва стыдно и нехорошо было от неудачи— потом забыл про все, остыл и только глядел на озеро, направо и налево, и уже стал замечать тончайшие перламутровые облачка высоко наверху и три обвисших паруса на неподвижных, заштилевших лодках, и когда из какого-то заливчика, примерно в километре от деревни, стал выгребать рыбак на лодке, явственно расслышал скрип уключин. «Уыыыыыыыпппп!» — опять раздался тот же звук, будто водяной простонал, и это, как большое медное колесо, долго катилось по неподвижной, воде.
А когда, поплутав в изгородях и дворах, Никита нашел свою избу, Илюша был уже дома, сидел спиной к раскрытому окну и говорил о чем-то со старухой. Увидев Никиту, Илюша заулыбался, обрадовался, будто они бог знает когда расстались и, по своей привычке проводя ладонью по губам, сразу спросил:
— Ну как, а? Никита, ну как, правда? — глаза у него были круглые, но спрашивал он так, будто поощрял и осуждал одновременно, как, бывает, отец сына.
Никита не ответил, повел плечом только, сел на лавку рядом и стал следить щурясь за старухой, слушая, как шумит самовар на кухне, и думая, скоро ли чай и можно будет ложиться спать.
Илюша сразу все понял, что у Никиты неудача, провел ладонью по губам и приспустил серьезно веки.
— Ну, ну, ну… Ну, Никита, прости, прости… — и длинной рукой нежно коснулся его плеча, и завиноватился как-то. Илюша, когда бывал смущен, начинал как-то приборматывать, повторяя слова. — Но согласись, согласись… Согласись, слушай, грандиозный вечер, а? А, Никита? А спиртик, спиртик — тебе, тебе поправился?
— Ничего, нормально, — кисло сказал Никита и зевнул. — Проспим мы…
— Не проспим, не проспим… Никита, ты, ты… на кровать ляжешь? Я же знаю, знаю — ты любишь мягкое. Ты устал, устал… На кровати, хорошо?
И он зачем-то повернулся, согнул свою длинную шею, высунулся за окно и поглядел по сторонам.
А возле печи, в темноте, там, где должен был спать Никита, за перегородкой, за занавеской — послышалось вдруг кряхтенье, потом стали грабать рукой по занавеске, откидывая ее, и показался старик. Он ни на кого не смотрел — смотрел перед собой, шел, редко и мелко переставляя ноги, вытянув руку, другой рукой еще придерживаясь за косяк. Был он страшен, черен, с лиловыми веками, весь зарос сивой щетиной, был еще брит по голове,