Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Машенька, белокурая студенточка, уже и без того сидела красная как вишенка, а уж от одного только предложения-предположения читать гнусный ерофеевский текст зарделась до пунцовости и чуть не брызнула слезами. Встречаются ещё реликтовые девушки!
И вот теперь Ерофеев пришёл-заявился мучить меня ко мне домой.
— Извините, мой друг, — говорю я гостю, — поставить вам зачёт я не могу. Подите ещё поработайте над текстом. Тогда увидим.
Я знаю, что зачёт Ерофееву я всё равно поставлю. Помучаю и поставлю. И он это знает. Но ему непонятно, зачем я его мучаю. Он продолжает сидеть и уныло-просительно смотреть мне в глаза.
— Скажите, — зачем-то длю-продолжаю я никчёмный разговор, — вы что же, хотите в литературе быть всего лишь третьим Ерофеевым? Будете поначалу, как вы и делаете, подписываться «В. Ерофеев», чтобы вас путали хотя бы с Виктором? Для этого и маты подпускаете? Ну а потом что? Нет, я понимаю, есть в истории нашей словесности пример: третий Толстой не потерялся на фоне первых двух, занял своё достойное место, но это всё же исключение из правил. Вам, я думаю, лучше наоборот с самого начала выступать под псевдонимом и пойти своим путём. Что вам эти Ерофеевы и их скандальная слава?..
Я говорю, но по взгляду студента понимаю, что ему глубоко всё это, как они выражаются, фиолетово: мол, да пошёл ты, старый козёл, со своими нотациями!
Мне становится даже обидно и хочется хоть чуть сбить с нахала эту вальяжную спесь:
— И вообще, друг мой, если уж начистоту: по части таланта вам далековато до Венедикта, а по части энергии и пробивной силы — до Виктора. Вам лучше совсем оставить литературу.
Он таки вспыхивает, от смущения или возмущения, вскакивает. Я тоже встаю, развожу руками:
— Что ж, не смею задерживать.
Он нерешительно идёт в переднюю, медленно одевается там и, выйдя на улицу, вероятно, опять долго думает; ничего не придумав, кроме «старого чёрта» по моему адресу, он идёт в плохой ресторан пить пиво и обедать, а потом к себе домой спать. Мир праху твоему, честный труженик!
Третий звонок. На этот раз пришёл отнимать моё время и меня мучить аспирант. Он вздумал лепить диссертацию по Чехову, до Нового года надо подать заявку, поэтому ему хотелось бы поработать у меня, под моим руководством, и я бы премного обязал его, если бы дал ему тему для диссертации.
Миллион лет назад я защитил сначала кандидатскую, потом докторскую по творчеству Чехова, но преотлично помню, что не ходил и не выпрашивал ни у кого тему — она сама в голове родилась и настоятельно требовала изучения, воплощения, развития.
— Очень рад быть полезным, коллега, — говорю я, — но давайте сначала споёмся относительно того, что такое диссертация. Под этим словом принято разуметь сочинение, составляющее продукт самостоятельного творчества. Не так ли? Сочинение же, написанное на чужую тему и под чужим руководством, называется иначе…
Визитёр молчит. Я уже намереваюсь, как мой предшественник в XIX веке, закатить лёгкую истерику и даже потопать ногами от негодования, но вовремя понимаю-спохватываюсь, что может усилиться боль в боку, да и бесполезно. Всё равно я дам-подарю ему тему, которой грош цена, он напишет под моим наблюдением никому не нужную диссертацию, с достоинством выдержит скучный диспут и получит очень даже нужную ему учёную степень, за которую станет получать солидную надбавку к зарплате.
Ещё звонок. Новый гость, в отличие от предыдущих, хотя бы предупредил о визите по телефону. Да и вообще, можно сказать, я даже рад его визиту. Это один из рабочих секретарей правления СП Коромыслов, и мне приятно, что сотоварищи обо мне, болящем, вспомнили. В руках у Коромыслова помимо сумки-портфеля зачем-то букет красных гвоздик и пакет с апельсинами.
— Надеюсь, гвоздик не чётное число? — пытаюсь шутить я.
— Это от женщин, от наших женщин, — частит Коромыслов, — приказали купить и вручить. Говорят: больным положено цветы для настроения.
Мы с Коромысловым до этого как-то особо и не общались. Он из молодых да ранних, ему лет 35,в секретари попал совсем недавно, на последнем съезде и сразу развернул кипучую деятельность: уже опубликовал свою прозу, драматургию, стихи (он, что называется, многостаночник) в «Столичном вестнике», «Подъёме», «Севере», ещё двух-трёх центральных и губернских изданиях. Можно было бы по этому поводу поиронизировать, но, кто его знает, может, действительно, просто две волны — творческая и карьерная — совпали по амплитуде и времени. На меня, впрочем, то, что я видел-читал из творений Коромыслова, впечатления не произвело…
Итак, цветы поставлены в вазу, Лидия Петровна, которая вместе с апельсиновым пакетом получает просьбу приготовить нам кофе, удаляется на кухню, начинается беседа. Коромыслов, оглаживая чёрную окладистую бородку, степенно рассказывает о секретарских делах-заботах. Дела-заботы эти, признаться, скучны: проблемы с арендой, делёж постов в Литфонде, происки оппозиции в Союзе. Но как-то вдруг разговор перескакивает на очень даже интересную для меня тему — на мой журнал. Оказывается, узнаю я, редактируемый мною журнал самый лучший в России, самый престижный, только в нём ещё сохранился и сохраняется островок настоящей русской литературы, не опоганенной низкопоклонством перед Западом и доморощенным авангардом…
Жена приносит кофе. Я укоризненно (мол, что ж ты, голубушка, сама-то не догадалась?!) прошу её добавить к кофе коньячок и чего-нибудь лёгонького на закуску. Лидия Петровна смотрит на меня с недоумением, вздыхает, но послушно приносит на подносе коньяк, порезанный лимончик, коромысловские апельсины и сыр. Мы чокаемся, опрокидываем по рюмашке. «Эх, — думаю-сожалею я, — день сегодня для работы потерян!» Ещё с полчасика мы сидим с милым Коромысловым за обсуждением насущных проблем больной российской словесности, удивительно как совпадая по взглядам-оценкам, при этом чокаясь и пригубливая. Наконец, когда я, окончательно разомлев, собираюсь проводить дорогого гостя в прихожую, он спохватывается и достаёт из сумки объёмистую папку:
— Николай Степанович, вот тут у меня роман исторический «Святополк Росский», очень бы хотелось…
Я меняюсь в лице, я скучнею, я начинаю мямлить, что-де у меня завотделом прозы рукописи первым смотрит,