Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мамочка? – Он меня не узнал.
– Сынок, дорогой, – заплакала я.
Он мне говорит:
– Мамочка, ты не уедешь?! Ты меня не оставишь? Ты меня заберешь?
– Да, я тебя заберу.
В течение всего дня, пока я его вечером не уложила, он держал меня за руку.
Я начала работать с первого же дня. Утром обход, больница, потом прием в поликлинике, так как врачей нет. Потом – комиссия по трудфронту, я говорила, что надо было всех писательских жен освобождать, так как они были ни к чему не пригодны, не привыкли без домработниц одеваться, не знали, как вымыться; грязные, неприспособленные. Жили сначала в школе, а вода была на улице. Ходили по чистопольской грязи в туфлях на высоких каблуках. В комиссии фельдшер сказал:
– Вы уже всех подряд освобождаете.
Я отвечаю:
– Да, они ничего не могут с маникюром в полях. Если послать их на трудфронт, то они там заболеют и умрут. Они просто не понимали, куда приехали.
А работать приходилось день и ночь. Самострелы. Острые заболевания, трудфронт, больница. Но потом, через очень короткое время, приехала жена Исаковского, она была терапевт, и сразу стала помогать.
Жили мы у простой женщины Нюры, которая приняла меня и Бредель. Как-то она сказала про Бределыну:
– Она жидовка.
– Да это я жидовка, Нюр, а не она.
– Нет, ты работяга, – говорит она…
Тот человек, которому я зашила лицо, принес мне поросенка. Он ввалился с ним прямо в кабинет, я кричала ужасно:
– Вы с ума сошли! Поросенок! Негигиенично.
И выгнала его.
Пришла вечером домой, Нюра говорит мне:
– Вот поросеночка принесли! Это хабар. Ты работаешь как вол.
Меня военкомат снабжал, и я кормила ее семью, детей. Одной восемь, другим десять и двенадцать. Замечательные девочки, работящие, я приносила еду и все, что мне давали.
Сына забирала к себе, кормила. А Бределына брала мальчика, но никогда его не кормила. Она ела, а он смотрел ей в рот:
– Иди, руки мой.
Он моет руки.
А она ему:
– Грязно, поди мой еще.
И все. И не кормит.
Я говорю:
– Почему вы его не кормите, он же бледный, худой. В интернате же воруют, детям мало что достается.
Она мне отвечает:
– Вы русские, у вас всегда беспорядок, а у нас, немцев, – дисциплина. Он пусть там ест, а дома ему не положено.
Я говорю мальчику шепотом:
– Ты приходи, когда мама стоит в очереди за газетами.
Она больше ничего делать не умела, вязала и газеты читала. Первое время я за ней ухаживала, она говорила, что она больна. Ей было сорок лет, и я думала, что она уже старая. Кормила, чтоб ее поддерживать. А потом поняла, что не надо, с какой стати.
Я ей как-то сказала:
– Если антифашисты такие, то какие же фашисты!
Тем, кто был вместе с детьми, повезло больше. С начала июля в Берсуте работала Зинаида Пастернак. Гедда Шор, дочь музыканта Александра Шора, была в старшей группе в детском лагере.
До осени мы жили в Берсуте, – вспоминала она, – замечательно красивом месте на берегу Камы, в санатории с несколькими небольшими корпусами. Одновременно с нами приехали в Берсут жены писателей с маленькими детьми. Я была совершенно ошеломлена, узнав, что среди малышей – четырехлетний Ленечка Пастернак. Таскала его на руках, играла с ним и мечтала, чтобы он достался мне: дело в том, что нас, старших девочек, “прикрепляли” к матерям с малышами в качестве помощниц – нянек. Мечтала я о Ленечке, конечно, втайне, и он мне не достался…
Достались мне братья Ардовы: маленький трогательный Боря и пятилетний большеглазый Миша. Их мать, Нина Антоновна Ольшевская, вскоре полностью завоевала мое сердце[27].
Елена Левина, дочь писателя Бориса Левина, вспоминала:
Нас долго расселяли, переводили из палаты в палату, но в конце концов я стала жить с Таней Беленькой, Эрой Росиной и Лялей Маркиш. Таню и Эру я знала давно, еще по пионерлагерю, а вот Ляля приехала из Киева. Она любила рисовать. У Эры в ноябре погибнут папа и мама, защищая Москву. Тогда, летом, этого невозможно было и предвидеть. Ее папа, Самуил Росин, вступил в ополчение, в роту, состоящую из писателей. Он был талантливый еврейский поэт, лирик. Накануне войны написал пророческие строчки: “Умру я в самой гуще боя, оставшись юным навсегда”. А мама повезла продовольствие в ту самую “писательскую роту”, где шли бои, под самую Вязьму. Оттуда они оба уже не вернулись.
В другом большом корпусе находилась столовая, к ней примыкала застекленная терраса. Там стоял рояль, была сцена. Детский сад и мамы с малышами жили отдельно. Девочки двенадцати-тринадцати лет помогали мамашам в основном гулять с детьми, словом, освобождать им руки. Еще девочки чистили картошку для столовой. У мальчиков тоже были свои обязанности: снабжать всех водой, доставать бревна, прибившиеся к берегу, и колоть дрова для кухни. Воду привозили в бочках на телеге. Мне поручили нянчить Илюшу Петрова, а также Мишу и Борю Ардовых. Особенно нежно я относилась к Боре, так как его назвали в честь моего папы, к тому же он был бледненький и слабенький, а Миша, наоборот, крепкий и загорелый, носил желтую курточку и напоминал итальянского мальчика. Их старший брат по матери Алеша Баталов тоже нам помогал, кроме того, он еще привозил для всех воду, в бочке на лошади. Илюша Петров был светленький карапузик в черных бархатных штанишках. Ему было около двух лет. Обычно Валентина Леонтьевна (его мама) возилась с ним сама или поручала старшему брату Пете. Их отец писатель Евгений Петров, в то время редактор “Огонька”, постоянно выезжал на фронт как военный корреспондент. Мы катали детей на лодке и с кормы полоскали пеленки[28].
С годовалой девочкой Таней была Маргарита Алигер:
Мы жили в одной комнате с Ниной Ольшевской, актрисой Театра Красной Армии, женой писателя В. Е. Ардова, близким другом Ахматовой, – в их доме мы и познакомились с нею. Мы жили в одной комнате, Нина с двумя младшими сынишками (старший, Алеша – нынешний актер Алексей Баталов, – жил в лагере) и я с дочкой, и, чем могли, помогали друг другу. Уставали мы за день отчаянно, но вечером, уложив детей и убедившись в том, что они заснули, мы спускались к Каме и, стирая пеленки, читали на память любимые стихи, вспоминали интересные и смешные истории, отдыхали душой, как умели, – это было необходимо, как еда, как сон[29].