Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Позже, разобравшись как-то в жанрах и формах, Камышов не научился строить сюжета и никогда не жалел об этом, не стараясь нарушать естественного течения письма, писал как писалось само по себе. «Стелил прозу», по выражению одного из критиков. Что касается биографичности, то он и впредь от нее не отступал, так или иначе используя пережитое, что придавало прозе дополнительную достоверность. Было бы интересно читать, говорил себе Камышов, а как это сделано, значения особого не имеет. А уж ежели читатель зевает, то не помогут ни формы, ни сюжеты, ни прочие атрибуты. Проза о севере писателя, живущего под Москвой, — свободное повествование, а читается — не оторвешься. Сама поэзия…
Он, тот первый критик Камышова, по сути своей не был сторонником подобных произведений. Ему нужен был сюжет, а с ним события, и характеры, и судьбы, и динамика, и драматизм, и глубина — все то, что отличает психологическую прозу от описательной. Об этом он прямо и говорил в конце своей рецензии. Он говорил это вообще, как бы для всех начинающих и в то же время применительно к прозе данного автора, Камышова, в дальнейшем надеясь на него.
Относительно себя Камышов ни тогда, ни через пять, семь и десять лет не согласился с критиком. Уж это кому что дано. Дано тебе от природы петь баритоном, пой баритоном, а не басом — голос сорвешь. Можно, конечно, попробовать запеть басом, но толку будет мало, да и зачем. Можно попробовать строить сюжет, придавая прозе движение. Камышов пробовал — не получилось, и он оставил эту затею, считая, что куда как трудно сделать цельной вещь, совершенно лишенную всякого сюжета, всякой интриги.
Приятно, конечно, было на первых порах прочесть о себе отзыв лестный, да еще такого авторитетного критика, но в целом, теперь вот, по прошествии десяти лет литературной работы, не мог с полной определенностью сказать о себе Камышов, помогла ли в чем ему критика или не помогла. Скорее всего — нет, не помогла. Все они говорили разное, противореча один другому, каждый непременно учил Камышова чему-то, каждый считал себя единственным знатоком литературы. Слушаться их — на части разрываться. Камышов выслушивал всех, но поступал так, как находил нужным. Иначе не сделал бы он и того, что смог сделать за эти годы.
Благодаря критике, ты растешь как литератор. Сначала ты просто начинающий автор, далее, если заинтересовал читателей и критику, — молодой, обещающий. Потом — серьезно зарекомендовавший себя. Еще — получивший определенную известность, но по-прежнему молодой. А позже о тебе могут забыть и ты состаришься в полном забвении, ежели будешь писать на таком же уровне, как и писал. В современной литературе, смеялся по этому поводу Камышов, уж и тем хорошо, что долгие годы можно оставаться молодым литератором. Время течет, физически ты можешь уже постареть, а как литератор все еще молод, все еще подающий надежды. И то радость…
Камышов сам по сей день ходил в молодых, никто, судя по всему, не собирался его в скором времени размолаживать, переводя в иное измерение. Но Камышову было сорок два — много ли, мало ли, — а вот одному его знакомому через год должно было исполниться пятьдесят. Полувековой юбилей, орден надо давать, а он где-то там в списках числился все в молодых. Знакомый этот начал давно, лет с двадцати пяти, чисто художественной прозы издал за все время одну книжку, другие работы не шли. Теперь он писал о насекомых — кузнечиках, бабочках, стрекозах. Такая судьба.
Можно было спокойно почти относиться к тому, что не заметили какую-то твою очередную публикацию или книжку или же, заметив, дали чрезмерно субъективную оценку. Сердило другое, когда, делая разбор новой работы, критика пристегивала тебя к кому-то, будто самостоятельно ты не мог существовать. Причем зачастую это были авторы чуждые тебе по духу, далекие во всех отношениях.
Литературные пристрастия были делом сугубо личным и не доставляли особых хлопот, если все это носить в себе. Но выяснение в литературной среде этих самых пристрастий редко заканчивалось добром. Схема спора была проста. Если ты не ценил или недооценивал такого-то писателя, кого обожал твой собеседник, ты ничего не понимал в литературе, был лишен элементарного вкуса и в дальнейшем никакого интереса для собеседника не представлял. Но если оказывалось, что ты любил названного автора, то все было в порядке, за тобой признавались и вкус, и ум, и широта взглядов, и образованность. Это было утомительно в высшей степени, и Камышов не терпел литературных разговоров, избегал их, будь то любая среда, исключая разве что встречи с читателями.
Когда критика сообщала в обзорах, что Камышов по духу своего творчества близок такому-то или таким-то современным литераторам, это задевало. Он опасался другого — как бы кого-то из них не определили ему в учителя, это было бы совсем неприятно, так как он не мог назвать никого из существующих ныне литераторов, у кого бы чему-то и как-то учился. Разве что того, живущего под Москвой. Его Камышов относил к своим учителям.
Когда, написав первые повести свои, Камышов невольно или вольно начинал задумываться над тем, от кого же он берет свое начало как литератор, то прежде всего вспоминал Аксакова. Аксаков учил его, избегая многословия и украшений, писать просто, как бы даже обыденно и о природе и обо всем, что называется жизнью вообще, и это была хорошая школа. Но ни разу, чего хотелось Камышову, никто из критиков не упомянул о его созвучии с Аксаковым, не назвал учеником автора «Записок ружейного охотника».
Камышов относил себя к числу бытописателей, не видя в этом ничего обидного, будучи убежденным, что и такая литература имеет полное право на существование, что бытописательство, в лучшем смысле этого понятия, было, есть и будет — как был, есть и будет читатель на подобного рода сочинения. Он не мог писать так называемую философскую прозу, потому как по природе своей был созерцателем, а не теоретиком и, следовательно, полемистом, посему герои его были лирическими, а не людьми действия, хотя какая-то житейская философия присутствовала в работах, ибо без этого любая проза не проза, — так рассуждал сам с собой Камышов.
Он не старался заострять сознательно в своих произведениях какие-либо нравственные проблемы, помня, что, о чем бы ни писал литератор, проблемы эти проявятся сами, ибо