Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этот же день мы получили солдатскую форму. Десятки торговцев явились к казарме покупать у нас штатское платье. Целый день шла торговля. Наши капралы получили тогда не один стаканчик. Ничего не поделаешь! С ними надо жить в дружбе.
Всякий день приходили все новые и новые рекруты из Франции и приезжали повозки с ранеными из Польши. Этим повозкам не было конца. И что это было за зрелище! У одних были отморожены нос и уши, у других — ноги, у третьих — руки. Никогда я не видел людей, одетых так нищенски — в каких-то женских юбках, в поломанных киверах, в казацких костюмах, с ногами, забинтованными лоскутками от рубашки и платками. Они как-то ползком вылезали из повозок и глядели на вас своими впалыми глазами, как дикие звери. И это еще были счастливчики! Ведь они избавились от ужасной бойни, а тысячи их товарищей погибли в снегах и на поле битвы.
Клипфель, Зебеде, Фюрст и я пошли поглядеть на этих несчастных. Они рассказали нам об ужасах отступления из Москвы. Все, что рассказывали нам раньше, оказалось правдой.
Рассказы солдат возбуждали у нас ненависть к русским.
— Война скоро возобновится, — говорили многие из нас. — Мы им еще покажем. Дело еще не кончено!
Этот гнев передавался и мне самому. И тогда я стыдил себя:
— Жозеф, ты никак теряешь голову. Ведь русские защищают свою родину, свои семьи, все, что есть святого на земле. Если бы они не защищались, то заслуживали бы презрения.
Восемнадцатого февраля мы ушли из Франкфурта, а 24 марта присоединились к дивизии, стоявшей у Ашаффенбурга. Здесь маршал Ней[5]произвел нам смотр.
Снег начал таять 18 или 19 марта. Я помню, как во время смотра, который происходил на большой равнине, дождь шел не переставая с утра до трех часов дня. Слева от нас находился замок, из больших окон которого выглядывали люди. Они смотрели в свое удовольствие, а мы мокли под дождем.
После смотра мы пошли ночевать в Швейнгейм. Это был богатый поселок. Здесь все жители смотрели на нас свысока.
Мы разместились по двое и по трое в каждом доме, и нам каждый день давали мясное — говядину, телятину или свинину. Хлеб был великолепным, вино — тоже.
Кое-кто из нас, желая прослыть важными господами, все-таки побранивал эту пищу. Но я был очень доволен всем и не отказался бы харчеваться так всю кампанию. Мы с двумя другими солдатами жили у начальника почтовой станции. Почти все лошади его были взяты в армию. Это, разумеется, не очень-то его радовало, но он ничего не говорил и целый день молча покуривал трубочку. Жена его была высокой и здоровой женщиной, а две дочки — очень хорошенькие.
На четвертый день нашего постоя, вечером, когда мы заканчивали ужинать, в дом пришел очень представительный старик с седыми волосами, в черном костюме. Он поздоровался с нами, а хозяину сказал по-немецки:
— Это новые рекруты?
— Да, господин Штенгер, мы, видно, никогда от них не избавимся. Если бы я мог их отравить, то с удовольствием это бы сделал.
Я спокойно обернулся и сказал:
— Я понимаю по-немецки… не говорите при мне таких вещей.
У хозяина задрожали руки, и он едва не выронил трубку.
— Вы очень несдержанны на язык, господин Калькрейт, — сказал старик. — Если бы вас слышали другие, то вам бы не поздоровилось.
— Это у меня просто такая манера выражаться. Что же вы хотите? Когда у вас заберут все, когда из года в год вас разоряют, вы, в конце концов, теряете голову и говорите что попало.
Старик (он оказался местным пастором) обратился ко мне со словами:
— Вы поступаете, как честный человек. Поверьте, что господин Калькрейт неспособен сделать зло даже своим врагам.
— Я в этом не сомневаюсь, иначе я бы не стал есть эти сосиски с таким аппетитом.
Хозяин рассмеялся при этих словах, как дитя, и воскликнул:
— Никогда бы не поверил, что француз сумеет меня так рассмешить.
Когда оба моих товарища ушли из дому, хозяин принес бутылку старого вина и пригласил меня распить ее в компании. Я охотно согласился. С тех пор мы подружились с ним и с пастором. Всякий вечер мы, сидя у огня, вели долгие беседы, и даже дочки, которые раньше боялись нас, приходили слушать. Обе они были белокурыми, с голубыми глазами. Одной было лет восемнадцать, другой — двадцать. Они походили немного на Катрин, и это меня волновало.
Они знали, что у меня осталась дома невеста (я не мог промолчать об этом), и поэтому относились ко мне с нежностью.
Хозяин обычно горько жаловался на французов. Пастор говорил, что скоро вся Германия восстанет против владычества французов, что для этого уже основан союз, который называется «Тугендбунд»[6].
— Сперва нам все толковали о свободе, — говорил пастор. — Это нам нравилось, и мы стояли на вашей стороне. Идеи революции, которые вы провозгласили, были справедливыми и наш народ тоже стоял за них. Потому-то вам пришлось иметь дело только с нашими королями и их солдатами, а не с народом. Теперь дело переменилось. Теперь вся Германия, вся молодежь восстанет против вас. Теперь мы будем говорить Франции о свободе, справедливости и доблести. Кто провозглашает эти идеи, тот находит поддержку у всех честных и мужественных людей. Ваши генералы — было время — тоже воевали за свободу. Они спали на соломе, в овинах, как простые солдаты. Это были закаленные люди! Теперь они уже нуждаются в диванах. Они важнее самых знатных людей и богаче банкиров. Раньше война была прекрасной, война была искусством, подвигом, самоотвержением во имя родины, теперь война стала ремеслом, повыгоднее, чем торговля. Она по-прежнему считается благородным занятием — ведь носят эполеты! Но я думаю: одно дело — бороться за вечные идеалы, а другое — воевать, чтобы поправить дела своей лавочки. Теперь пришел наш черед говорить о родине и свободе. Поэтому я думаю, что для вас эта война будет гибельной. Все мыслящие люди, от студентов до профессоров-богословов, пойдут против вас. Пусть короли заключают союзы, народ будет воевать с вами несмотря ни на что; он будет защищать свою честь, свою родину. Теперь уже стали понимать, что интересы короля не есть интересы народа. Баварцы и саксонцы тоже пойдут с нами, а не с вами!