Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В набросанной здесь эволюции «осмысленного слова» уже содержится весь путь развития образа Конфуция в реальной истории. Путь, предопределивший то обстоятельство, что свидетельства об Учителе Куне в Китае так и не вышли за рамки нравоучительного, а часто – и причем гораздо чаще, чем принято думать, – также комического анекдота. В «Беседах…» анекдот выступает еще в своем исконном обличье внезапного происшествия, единичного житейского «случая». Следующая ступень его эволюции отчасти отобразилась уже в тех же «Беседах…», но полнее всего представлена в книге «Семейные предания об Учителе Куне», окончательно сложившейся спустя шесть веков после смерти Конфуция. В «Семейных преданиях» мы находим богатое собрание все тех же анекдотов, но уже подвергшихся литературной обработке, нередко выросших в короткие рассказы и расставленных по тематическим рубрикам. Одновременно набирает силу традиция комментирования слов Конфуция, по существу своему – описательная, придающая буквальному смыслу наставлений Учителя самостоятельное значение. Со временем получили распространение картинки, иллюстрирующие отдельные эпизоды из жизни Конфуция и сопровождающиеся словесным пояснением: таковы уже известные нам рисунки из храма Конфуция. Появление рассказов в картинках вовсе не случайно, ведь мысль и слово Конфуция всегда слиты с обстоятельствами; они, так сказать, мудро «обставлены» вещами и гораздо прочнее связаны с предметностью быта, нежели с миром отвлеченных идей. Впоследствии эти иллюстрации стали располагать в хронологическом порядке. А в позднее Средневековье появились похожие серии гравюр, которые заметно усилили элемент гротеска в изображении Конфуциевой жизни и отчасти сделали Конфуция персонажем «низовой», народной культуры в противоположность официальным образцам конфуцианской книжности.
Подчеркнем еще раз, что афоризм и анекдот иносказательны по своей природе, но в лучших своих образцах снимают противопоставление буквального и переносного смыслов. Поистине нет более неблагодарного занятия, чем разъяснять, почему нас смешит удачная шутка. И афоризм, и анекдот как бы выводят смысл за пределы наличного значения и оказываются, так сказать, украшением собственного смысла. Им врождено эстетическое качество, и вся история конфуцианской словесности есть не что иное, как все более утонченное раскрытие их эстетизма. В сущности, традиция означает оберегание этого интимно внятного, но неназываемого смысла, этой неизъяснимой преемственности осмысленной жизни.
Теперь мы можем со всей определенностью обозначить главную проблему литературной биографии Конфуция. Каждый пишущий об Учителе Куне стоит перед трудным выбором: либо изобразить жизнь Конфуция чередой анекдотов, орнаментирующих и, в качестве украшения, скрывающих истинный ее смысл, либо устанавливать факты жизни Конфуция как исторической личности, причем такие факты имеют свой идейный прообраз: определенную систему мысли, принадлежащую индивидуальному мыслителю. Конечно, одно не исключает другое. Но если мы хотим понять, каким образом человек по имени Кун Цю превратился в Учителя десяти тысяч поколений, мы должны признать, что литературная история жизни Конфуция выявляется на пересечении жанров биографии и жития. Назовем эту точку условно жизнеописанием. Образу Конфуция, вырисовывающемуся в таком скрещении как будто несовместимых повествований будут свойственны особая зыбкость и даже драматизм, который порожден столкновением двух разнонаправленных литературных тенденций. Одна из них – это тенденция к максимальному смысловому насыщению слова, и она представлена в импульсе стилизации, выделки символических типов. Другая тенденция представлена стремлением к расширению, все более подробному описанию явлений жизни, одним словом – к инфляции смысла и завершается, соответственно, утратой качественной определенности бытия. Ее логический исход удачно обозначил П. Валери, когда назвал современную цивилизацию миром «бесконечно богатого ничто».
Итак, жизнь Учителя Куна как родоначальника традиции – это не история отдельной личности с ее внутренне единым мировоззрением, а образ творческой метаморфозы жизни, свидетельство событийности миров. Она знаменует возобновление непреходящего и выражает себя не в логике суждения или рассказа, а в простой соположенности отдельных событий. Она предстает, совсем как традиционные китайские глоссы, цепью метафор, нанизываемых на одну невидимую нить или, если воспользоваться любимым образом Ж. Делёза, бесконечно ветвящимся корневищем. Интересно, что предание приписывает Конфуцию высказывания о том, что в основе культурного творчества человечества лежит восприятие неких непостижимо сложных «узоров Неба и Земли», которые породили графические символы древнейшего китайского канона – «Книги Перемен», а от этих символов произошли знаки письма. Таким образом, язык, по китайским представлениям, отсылает не к логическому порядку понятий, а к зыбким, расплывчатым «образам», которые в конце концов растворяются в бесконечно-утонченном «узоре» мироздания. Движение к истокам смысла в китайской картине мира требует не столько работы умозрения, сколько усилия воображения. Все это означает, помимо прочего, что по-настоящему понять Конфуция можно только в отдаленной исторической перспективе, в качестве Учителя всех поколений, ибо подлинная цена простых слов и поступков Учителя Куна есть сама вечность.
Принятая идея жизнеописания напоминает, что любое новшество осознается нами лишь на фоне чего-то непреходящего, навеки хранимого в памяти. Новизна формирует память, а память делает возможной опознание новизны. В таком случае так ли уж наивны неизвестные авторы «Бесед…», предоставляющие полную свободу игре случая и потоке жизни? Не свидетельствует ли сама необычайная жизненность их книги о том, что они остались верны, пусть интуитивно, глубочайшим законам жизни самого сознания, в котором память и воображение друг друга определяют и поддерживают. Оттого же «наивность» авторов «Бесед…», как легко было бы показать, не теряет своего значения и для зрелого, даже изощренного художественного творчества (вспомним хотя бы технику монтажа в современном искусстве). Выходит, первичная и самая непосредственная данность человеческого сознания не отличается от глубочайшей его умудренности; первозданный «сон жизни» не отрицается даже высшей просветленностью духа.
Достичь ускользающего единения темных глубин памяти и кристальной ясности сознания, вечного и вечно нового может лишь тот, кто сумеет «измениться сам», вместить в себя творческое изобилие жизни, возвыситься, умалив свое мелкое, частное «я». Пожалуй, самая примечательная черта Учителя десяти тысяч поколений – нежелание говорить в ущерб другим голосам, а точнее – отделять свой голос от «небесного хора» творческой жизни:
Учитель сказал: «Я не хочу больше говорить…» Тогда спросили его: «Но если вы, Учитель, не будете говорить, какие же наставления передадим мы грядущим поколениям?»
«Но разве Небо говорит? – ответствовал Учитель. – А ведь времена года исправно сменяют друг друга, и все живое растет. Разве Небо говорит что-нибудь?..»
Нет, Конфуций не играл в таинственность. Но тайна неотступно следовала за ним, потому что он был одним из тех «трудномыслимых» мыслителей, которыми движет потребность не высказаться, а указать границы высказанного, не понять, а уразуметь самое усилие понимания, помыслить немыслимое в мысли. Молчание Конфуция – свидетельство высшей гармонии бытия. Отказавшись записать свое учение, Конфуций, несомненно, высказал нежелание ущемлять свободу случая, выстраивать раз и навсегда установленный порядок вещей. Высказывания Конфуция – это всегда отклик на обстоятельства его жизни, будь то внешние события или внутренний опыт; отклик единственный и неповторимый. Иными словами, Конфуций мыслит и действует сообразно «времени года», он уподобляется «небесному» движению мироздания. Для него всякое деяние уникально, и каждый момент самосознания – дверь в вечность. Всегда конкретное, бесконечно изменчивое слово Конфуция есть воистину его жизнь. Это память и мечты, чувства и понимание, обретаемые в жизненном произрастании человека.