Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он открыл дверь и вошел в квартиру. Габриель остановился у порога. Ему пришло в голову, когда он сидел рядом с Клайном в трамвае, что в нынешних обстоятельствах не стоит ему ни с кем связываться. Опыт и тяжелые уроки научили его тому, что даже восьмидесятилетний еврей может явиться потенциальной угрозой. Однако если Габриель и почувствовал тревогу, она быстро исчезла, когда он увидел, как Клайн стал зажигать все источники света в квартире. «Человек, расставляющий западню, так не поступает», – подумал он. Макс Клайн был явно напуган.
Габриель вошел следом за ним в квартиру и закрыл дверь. При ярком свете он наконец мог как следует разглядеть Клайна. Красные слезящиеся глаза увеличивали очки с толстыми стеклами в черной оправе. Редкая седая бороденка не могла скрыть темных печеночных пятен на щеках. Габриель понял – даже прежде чем Клайн сказал ему об этом, – что он из выживших. Голод – как пули и огонь – оставляет свои следы. Габриель видел такие лица в своем городке в долине Джезрил. Видел он эти признаки и на лицах родителей.
– Я приготовлю чай, – объявил Клайн, прежде чем исчезнуть за двойными дверями, ведущими на кухню.
«Чай в полночь», – подумал Габриель.
Вечер предстоял долгий. Габриель подошел к окну и раздвинул ставни. Снег перестал идти, и на улице было пусто. Он сел. Комната напомнила ему кабинет Эли: высокий бидермейеровский потолок, книги, сваленные на полках. Изящный интеллектуальный беспорядок.
Клайн вернулся и поставил на низкий столик серебряный чайный сервиз. Он сел напротив Габриеля и с минуту молча смотрел на него.
– Вы отлично говорите по-немецки, – наконец произнес он. – Собственно, вы говорите, как берлинец.
– Моя мама родом из Берлина, – признался Габриель, – но родился я в Израиле.
Клайн внимательно изучал его, словно искал отголоски тех лет. Затем вопросительно поднял руки ладонями вверх, как бы приглашая продолжать. Где она? Как выжила? Была ли в лагере?
– Мои родители оставались в Берлине и были со временем отправлены в лагеря, – сказал Габриель. – Мой дед был довольно известным художником. Он никогда не верил, что немцы, которых он причислял к самым цивилизованным народам на земле, дойдут до того, до чего они дошли.
– Какая фамилия была у вашего деда?
– Франкель, – сказал Габриель, опять-таки склоняясь к правде. – Виктор Франкель.
Клайн медленно кивнул, давая понять, что знает эту фамилию.
– О да. Я видел его работы. Он был учеником Бекмана, верно? Очень был талантливый.
– Да, верно. Нацисты объявили его работы упадочными, и многое было уничтожено. Он также лишился работы в Институте искусств, где преподавал в Берлине.
– Но остался в искусстве. – Клайн покачал головой. – Никто не верил, что такое может быть. – Он помолчал, думая о чем-то другом. – Так что же случилось с вашими родителями?
– Их депортировали в Аушвиц. Маму отправили в женский лагерь в Биркенау, и она умудрилась прожить там более двух лет, а потом их освободили.
– А ваши дед и бабушка?
– Их сразу же отправили в газовую камеру.
– Дату помните?
– По-моему, это было в январе сорок третьего года, – сказал Габриель.
Клайн прикрыл глаза.
– Что-то связано с этой датой, герр Клайн?
– Да, – с отсутствующим видом произнес Клайн. – Я был там в ту ночь, когда их привезли из Берлина. Я очень хорошо это помню. Видите ли, мистер Аргов, я был скрипачом в оркестре лагеря Аушвиц. Я играл музыку дьявола в оркестре проклятых. Я исполнял серенады обреченным, медленно шагавшим к газовым камерам.
На лице Габриеля ничего не отразилось. А Макс Клайн явно страдал от огромного чувства вины. Он считал, что в какой-то мере повинен в смерти тех, кто проходил мимо него по пути в газовые камеры. Это было, конечно, безумием. Он был виновен не более, чем те евреи, которые, как рабы, работали на заводах или на полях Аушвица, чтобы прожить лишний день.
– Но вы ведь не поэтому остановили меня сегодня вечером в больнице. Вы хотели рассказать мне что-то о бомбе в «Рекламациях за период войны и справках».
Клайн утвердительно кивнул.
– Как я уже сказал, в этом виноват я. Это я повинен в смерти тех двух прелестных девушек. Из-за меня ваш друг Эли Лавон лежит сейчас в больнице на грани смерти.
– Вы хотите сказать, что это вы подложили бомбу? – Габриель намеренно задал вопрос таким тоном, что было ясно: он не верит этому. Вопрос должен был звучать – да и прозвучал – нелепо.
– Конечно, нет! – возмутился Клайн. – Но боюсь, я породил ряд событий, которые и побудили других подложить ее.
– Почему бы вам не рассказать мне все, что вам известно, мистер Клайн. И уж я буду судить, кто тут виноват.
– Судить может лишь Бог! – сказал Клайн.
– Пожалуй, но иногда даже Господу Богу надо помочь.
Клайн улыбнулся и стал разливать чай. Затем рассказал все с самого начала. Габриель терпеливо слушал и не торопил рассказчика. Эли Лавон повел бы себя так же. «Память у стариков – все равно что гора фарфоровой посуды, – любил говорить Лавон. – Если попытаешься вытащить тарелку из середины, вся гора обрушится».
Квартира принадлежала отцу Клайна. До войны он жил там вместе с родителями и двумя младшими сестрами. Его отец – Соломон – был преуспевающим торговцем текстилем, и Клайны жили неплохо, как высшие слои среднего класса: днем – штрудели в лучших кафе Вены, вечером – театр или опера, летом – скромная семейная вилла на юге страны. Молодой Макс Клайн был многообещающим скрипачом. «Заметьте: еще не готовым играть в симфоническом оркестре или в опере, мистер Аргов, но уже достаточно хорошим скрипачом, чтобы играть в маленьких венских камерных оркестрах».
– Мой отец, даже устав после работы, редко пропускал мои выступления. – Клайн улыбнулся, вспоминая, как отец слушал его. – Он чрезвычайно гордился тем, что его сын – венский музыкант.
Их идиллическому миру пришел конец внезапно, 12 марта 1938 года. Это была суббота – Клайн точно помнил, и для большинства австрийцев появление солдат вермахта на улицах Вены было праздником.
– Но не для евреев, мистер Аргов… для нас это было лишь источником страха.
И самые большие опасения быстро реализовались. В Германии наступление на евреев происходило постепенно. А в Австрии это произошло мгновенно и жестоко. За несколько дней все принадлежавшие евреям предприятия и магазины были помечены красной краской. К любому нееврею, подходившему к такому магазину, приставали чернорубашечники и эсэсовцы. Многих заставляли носить плакаты с надписью: «Я, арийская свинья, покупал в еврейской лавке». Евреям запретили иметь собственность, работать в любой области или нанимать кого-либо, заходить в рестораны или кафе, гулять в венских парках. Евреям запрещено было держать в домах печатные машинки или радио, поскольку таким образом они могли установить связь с внешним миром. Евреев вытаскивали из домов и из синагог и избивали на улицах.