Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Искусство идти на дно
Идите на дно, но постепенно! Попробуйте идти на дно постепенно! Искусством идти на дно все владеют в разной степени — кто-то лучше, кто-то хуже. В Германии есть те, кто владеет этим умением плохо, те, кто говорит, что им до такой степени незачем жить, что в живых они остаются лишь потому, что им еще более незачем умирать. Однако есть здесь на удивление много тех, кто готов на все ради выживания.
По воскресеньям у станции метро «Зоопарк» в Берлине сидит слепой старик в лохмотьях и играет пронзительные псалмы на портативе [3]. Сидит на холоде с непокрытой головой и печально прислушивается, повернувшись в сторону лежащей перед ним на тротуаре старой шляпы, но немецкие монеты звенят слабо и глухо, да и падают в шляпы слепых стариков нечасто. Конечно, дела у него шли бы лучше, если бы он играл не на портативе или хотя бы играл не псалмы. По вечерам в будние дни, когда берлинцы проходят мимо со своими скрипучими тележками, проведя день в поисках картошки или дров в менее пострадавших от бомбежек районах, слепой играет не на портативе, а на позитиве [4], и монеты капают в шляпу чаще, но по воскресеньям этот идеалист, упорно отвергая всякие экономические доводы, продолжает играть на древнем скрипучем переносном органе. По воскресеньям позитив для него неприемлем. До дна ему еще далеко.
На вокзалах можно встретить людей, повидавших в этой жизни если не все, то многое. Большие немецкие вокзалы, словно древние подиумы для модных показов, заключают в своих изрезанных шрамами стенах под растрескавшимися крышами огромный процент всеобщего отчаяния. В дождливую погоду гость города не устает удивляться тому, как вода проникает сквозь крышу залов ожидания и между скамьями на полу образуются целые озера. Будто бы в этом дисциплинированном хаосе происходит маленькая революция. По ночам он с легким удивлением сталкивается в бетонных тоннелях с беженцами: беженцы с юга и востока лежат на голом полу вдоль голых стен, спят тяжелым сном или сидят на корточках среди своих пожитков и бодрствуют в ожидании поезда, который отвезет их на следующую станцию, такую же безнадежную, как эта.
Станциям метро в крупных городах повезло больше. Они бедные, но не израненные, подземные станции метро в Берлине пропахли сыростью и бедностью, но поезда ходят быстро и исправно, как в мирное время. Никто не обращает внимания на иностранных солдат, фланирующих по перронам с хорошо одетыми, но плохо накрашенными немецкими девушками, которые уже говорят на идеальном улыбчивом американском или на быстром умиротворяющем британском английском. Многие из этих девушек стоят в вагонах, прислонившись к дверям, вызывающе смотрят по сторонам, пытаясь поймать как можно больше взглядов, и щебечут с британскими солдатами о том, что народ совсем сошел с ума, другие поддерживают под руку своих пьяных американских друзей, и их взгляды словно говорят: а что прикажете делать бедной девушке? Дым от сигарет союзников заполняет вагоны, смешиваясь с кисловатым и удушающим дымом немецких сигарет, от которого пахнет грязью и нищетой. Но когда поезд выезжает на поверхность, на лицах и этих девушек становятся видны голодные тени. Пусть редко, но все же случается, что кто-то произносит: «Вот так выглядит будущее Германии! Пьяный прыща-вый американский солдат и немецкая проститутка!»
Это происходит нечасто, потому что нужда отучает от привычки читать мораль. Не стоит говорить, как когда-то упитанный армейский священник из Калифорнии, поедая бифштекс в ресторане «Северный экспресс», что Германия — страна глубоко аморальная. Просто в Германии в это тяжелое время мораль стала чем-то совсем иным, благодаря чему нездешний глаз не замечает, что она есть. Эта новая мораль утверждает, что бывают обстоятельства, когда красть — не аморально, поскольку кража в таких условиях означает в первую очередь более справедливое распределение имеющихся ресурсов, а не лишение другого человека его законной собственности; что торговля на черном рынке и проституция перестают быть аморальными, если это единственный способ выжить. Разумеется, это не значит, что все воруют, торгуют на черном рынке или зарабатывают проституцией, просто люди, даже в некоторых религиозных кругах, считают, что с точки зрения морали куда более предосудительно будет позволить своей семье голодать, чем совершить нечто в обычные времена запрещенное, если это поможет ей выжить. К вынужденным преступлениям в Германии относятся с большей терпимостью, чем где-либо еще, это и есть то явление, которое союзный армейский священник назвал аморальностью. Лучше пойти на дно, чем погибнуть.
Как-то раз, когда уже начинает темнеть, а электричество в Берлине еще не включили, на одном из вокзалов, откуда уходят поезда на Потсдам, я знакомлюсь с маленькой польской учительницей и ее семилетним сыном. Она с детским любопытством разглядывает следы аварии, которая произошла на вокзале два года назад. Искореженные перевернутые вагоны лежат рядом с рельсами, старая дрезина врезалась в ржавый скелет разбитого спального вагона, два товарных вагона упрямо кренятся в сторону, из обломков торчат колеса.
По дороге в Берлин проржавевшие останки железнодорожных катастроф — не редкость. Перроны станций переполнены черной массой людей — люди с рюкзаками, вязанками хвороста, тележками и кочанами капусты, завернутыми в обрывки бумаги, бросаются к дверям, ломятся в вагоны, и всю дорогу до следующей станции кто-нибудь то и дело вскрикивает от боли. Две женщины постоянно ругаются из-за какой-то мелочи. Скулят собаки, которым наступили на хвост, на скамейке сидят два молчаливых русских офицера, окруженные стеной уважения и страха.
Обрывочный рассказ все время прерывается шумом от вновь вошедших или руганью людей со слишком большими рюкзаками, но постепенно я узнаю о том, что такое жить в Берлине в полном одиночестве. Учительница-полька потеряла мужа в Аушвице, а двоих детей — по дороге от польской границы в Берлин во время великой паники 1945 года, у нее не осталось никого, кроме семилетнего сына. Но когда в вагоне зажигают свет, я вижу, что лицо у нее умиротворенное, а когда я спрашиваю, чем она занимается, она с улыбкой шепчет