Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Косуля, как и было рассчитано, испугалась и скрылась. Собака тоже встрепенулась, но не исчезла. Сельма вернулась от гаража к дому, и было непостижимо, почему нам даже сейчас не бросилось в глаза ее сходство с телеведущим Руди Карреллом. «Вот идет Руди Каррелл, — должны были мы подумать с полным правом, — вот Руди Каррелл идет от гаража прямо к нам».
Сельма снова села на крыльце, откашлялась и посмотрела на моего отца:
— А Астрид не могла бы за ней присматривать?
— Не получится, с ее-то магазином, — сказал отец, и у Сельмы был такой вид, будто ей спонтанно захотелось тоже завести свой магазин.
— Я купил ее по медицинским соображениям, — объяснил отец.
— А, так вот откуда растут ноги. Из дерьма доктора Машке, — сказала Сельма.
— Ну зачем ты так пренебрежительно, — сказал отец. — Это из-за боли.
— Какой еще боли?
— Моей, — сказал отец. — Моей закапсулированной боли.
— Но какой же именно? — спросила Сельма, и отец сказал:
— Я не знаю, она ведь закапсулирована.
А я подумала, что вообще-то в капсулах содержатся известные вещи; но, может, это справедливо только в тех случаях, когда в капсулах содержится не боль, а, наоборот, лекарство или космонавт.
Отец сказал, что доктор Машке теперь знает, как подступиться к его боли.
— Я должен экстернализировать свою боль, — взволнованно прошептал отец и посмотрел на Сельму озаренным взглядом, — поэтому собака.
— Что-что? — удивилась Сельма. Она сказала это не возмущенно, а растроганно и немножко недоверчиво, и отец начал объяснять ей, насколько важна была рекомендованная доктором Машке экстернализация боли. — Минуточку, — сказала Сельма. — Значит, собака — это боль, я правильно поняла?
— Точно, — с облегчением сказал отец. — Собака — это как бы метафора. Метафора боли.
— Боль размером со стандартного пуделя, — сказала Сельма.
Собака подняла голову и посмотрела на меня. Глаза у нее были очень нежные, очень черные, очень влажные и большие. Я вдруг поняла, что собаки нам всем давно не хватало, особенно ее не хватало Мартину.
— Ты ведь можешь в часы приема давать ее взаймы Пальму, — предложила Сельма.
— Ты с ума сошла? — удивился отец.
Я посмотрела на собаку, и по ней было видно, что она совсем не годится в охотничьи собаки. У Пальма были охотничьи собаки. Они сидели во дворе на цепи, и цепь натягивалась и удерживала собак, когда они, оскалившись, бежали на меня, как только я заходила во двор за Мартином.
— Она не годится в охотничьи собаки, — сказала я, а Сельма возразила:
— Вот как раз поэтому.
Она думала, что ей меньше придется тревожиться за косуль, если рядом с Пальмом на охоте будет совершенно неподходящая, добрая собака.
Я сказала:
— Пальм не очень любит незлых собак.
Пальм любил мало чего, а то и вовсе ничего, не считая его высокопроцентных охотничьих псов и таких же высокопроцентных напитков, да и сына не любил, потому что в нем, по мнению Пальма, не было ничего высокопроцентного, Сельма это знала, все это знали.
Поскольку Сельма была такая старая, она знала Пальма еще по другим временам, по жизни до меня и до Мартина. Сельма рассказывала, что раньше Пальм — до того, как начал пить, — прекрасно разбирался в мире и его светилах. Он знал все об эллиптической орбите Луны и ее отношению к Солнцу: охотник, по мнению Пальма, должен был разбираться в освещении мира.
— Пожалуйста, можно, мы ее оставим у нас? — попросила я.
На луг снова выбежала косуля. Какая-то ненормальная. Обычно хватало одного стука гаражной двери. Сельма встала и пошла к гаражу, на сей раз она стукнула дверью дважды, и косуля скрылась.
Сельма снова села рядом с нами.
— И как же мы ее назовем? — спросила она. — Может, у доктора Машке есть мнение и на этот счет?
— Боль, — предложил отец. — Такая кличка ведь сама напрашивается.
— Слишком мало гласных, — сказала Сельма. — Боль ведь и не подзовешь как следует.
Мне непременно хотелось оставить собаку у нас, поэтому я быстро и лихорадочно соображала, как лучше всего подзывать Боль, и когда мне что-то пришло в голову и я это сказала вслух, собака вскочила и убежала. Сельма объявила, что не стоит в этом винить собаку, она бы на ее месте сама убежала после такого зова. Мы пошли в сумеречный лес и скоро нашли собаку в чаще, где она пряталась от моей клички, как косуля от ружья Пальма, потому что я сказала:
— Болечка, мы могли бы звать ее Болечка.
Собака (в итоге мы назвали ее Аляска, это предложил Мартин, и мой отец согласился, потому что Аляска ведь большая и холодная, и то же самое можно сказать о боли, по крайней мере, о хронической) росла быстро, каждое утро поражала нас своими новыми размерами, ведь она, как и все, росла главным образом ночью. В следующие ночи я прерывала свой собственный рост и смотрела, как Аляска спит и растет. Ночами у нас ничего не слышно, кроме скрипа и шелеста деревьев на ветру, что в моих ушах звучало вовсе не скрипом и шумом деревьев, а треском костей, гулом костей Аляски, которые росли во все стороны, пока она спала.
«Mon Chéri»
Если бы прошлой ночью Сельма не увидела во сне окапи, мы бы с Мартином после школы как обычно пошли на ульхек. Снова построили бы в лесу нашу хижину, которую Пальм по пьянке всегда сшибал. Это было не трудно, хижина едва держалась, и то, что ее так легко было опрокинуть, провоцировало Пальма до такой степени, что он еще и топтал наш рухнувший домик.
На полях мы обычно играли в тяжелую атлетику. Мартин был штангистом, а я публикой. Мартин находил какую-нибудь ветку, которая не так много и весила, и поднимал ее так, будто это была непомерная тяжесть. При этом он отвечал на вопросы, которых я не задавала.
— Ты, конечно, спросишь, как именно супертяжеловесу Василию Алексееву удалось в рывке взять вес в сто восемьдесят килограммов, — говорил он. — Ты можешь представить себе это приблизительно так. — Он держал ветку над головой, его узенькие плечи и худенькие руки дрожали, он замирал, задерживая воздух, чтобы так же покраснеть от натуги, как это и должно быть при поднятии тяжестей. —