Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну? Что тебе нужно?
– Мяа!
– Мяса хочешь?
– Мяа!
– Вон же ты еще вчерашнюю кашу не съела.
– Мяа!
– Что ты заладила одно и то же! Съешь сначала кашу, а тогда уж проси мяса.
– Мяа!
– Бессовестная ты, бессовестная. Ну на, если тебе не стыдно.
Как же, дождешься, будет ей стыдно.
И тут-то ей и пришло в голову: да что такого особенного в этой кошке! Это было начало. Слово было произнесено. И она с наслаждением шептала: «Старая дура!», когда кошка вдруг кидалась догонять упавшую катушку, – кидалась с мрачной рожей, словно сама себе удивлялась.
Конечно же, на работу она постаралась выйти как можно раньше. Анатолий заметил, что ее восемьдесят рублей погоды не делают, но это было не возражение, а сообщение чисто информационное. Наверно, все же понимал, что ее восемьдесят рублей заметно улучшат финансовый климат. Остальное шло как раньше. Родственники мужа при встречах по-прежнему старались усилить в ней восхищение их семейством (именно усилить, так как в наличии этого восхищения они были уверены), но только укрепили ее в оборонительной позиции: да кто они такие, что они из себя строят! Оказалось, что у каждого из них масса изъянов, в лице, в фигуре, в походке, в дикции, в образовании, в одежде, в уме, во вкусе, в жилищных и семейных условиях и зарплате. Последняя бывала и постыдно малой, и незаслуженно большой.
В то же время уважение к себе росло в ней – точнее, росло то чувство, которое обычно дается уверенным выполнением профессиональных обязанностей, в важности которых человек убежден; а росло оно в ней потому, что она нравилась всем членам Ученого совета, особенно на банкетах – там она была нарасхват, – а председатель определенно оказывал ей знаки внимания. Поэтому в той табели о рангах, согласно которой, по ее представлениям, распределялось право на уважение – в ее женском отделении, конечно, – она занимала место, во всяком случае, гораздо выше кандидата наук в мужском отделении, – что-то возле доктора. Это даже мешало ей регулярно сдавать экзамены в Политехнике, благо там можно учиться хоть двадцать лет – не забирай только документы. Ведь она и так была чем-то вроде доктора – в той степени, в какой доктор питал к ней слабость. Вообще, жены ставят себя на то место женского отделения, на котором стоят их мужья в мужском. Так ей казалось. А в ней старались вызвать восхищение, указывая на двоюродного брата Анатолия, доцента строительного института. Или на поэта, на слова которого в каком-то Доме культуры сочинена какая-то праздничная песня и исполнена каким-то ансамблем того же Дома той же культуры. Смеяться некому.
Гонор их она изучила. Семейство свое они, конечно, обожали, да только как фабричное клеймо, которое на всех на них стоит от рождения. Как же не превозносить такое клеймо, из-за которого ты без всяких заслуг становишься выше всех? Выдумали же: сами объявили свою фамилию клеймом прославленной фирмы и сами же верят, что она и вправду клеймо прославленной фирмы. И еще удивляются и бесятся, что кто-то может в это не верить, что кто-то не видит в клейме «Сделано у Дорониных» гарантии высокого качества. Да, да: имя они ценят – оно стоит на клейме, которое стоит у них в паспорте – Доронин(а) – нужное подчеркнуть, но для члена своей обожаемой фамилии никто пальцем не пошевелит. Двести раз убеждалась. И чем кто больше предан фамилии, тем меньше он делает для ее членов.
Разумеется, она напрасно поверила в этот закон. По крайней мере, он нуждался в гораздо более тщательной проверке, но она поверила в него, да еще находила ему объяснения: всякому хочется показать, что он не круглый эгоист, есть что-то, чему он предан совершенно бескорыстно. Ясно, что обойдется дешевле быть преданным фамилии, чем человеку, потому что фамилия никогда ни есть ни пить не попросит. И денег взаймы ей не надо давать. Конечно, еще лучше, когда фамилия эта – твоя собственная.
Открытие этого закона и его всевозможных вариаций привело ее к намного более безотрадному взгляду на жизнь, чем тот, что вытекал непосредственно из ее опыта, а безотрадный взгляд придал ее внешности и манерам значительности, которой ей недоставало прежде. Теперь на заседаниях Ученого совета более серьезные люди стали задерживать на ней взгляд, когда она подавала Степану Сергеевичу анкету или отзыв ведущей организации. Беседуя со Степаном Сергеевичем на общие темы – он любил с ней поговорить, – она часто со вздохом констатировала, что чем человек лучше, тем хуже ему живется. Степан Сергеевич не соглашался. Он утверждал, что людям живется плохо как раз из-за того, что они недостаточно хороши. Их часто огорчает то, что хорошего человека не огорчило бы, они поступают так, как хороший человек не поступил бы, а это навлекает на них новые огорчения, в том числе собственное раскаяние. Впрочем, если они поступают как хорошие люди, то потом тоже раскаиваются, потому что хорошие поступки, которые, заметьте, всегда требуют каких-то жертв, приятно совершать только хорошим людям, а для не очень хороших воспоминания о понесенном ущербе могут оказаться просто мучительными.
Ей было приятно, что вот он и доктор, и лауреат, а жизнь она знает лучше его. Хотя какой серьезный разговор может быть с мужчиной, которому ты нравишься как женщина. Ей, кстати, нравилось, имея дело с членами Ученого совета, играть роль малограмотной, но многоопытной мудрой женщины из народа, наделенной могучим здравым смыслом и практической сметкой, и нравилось выдумывать про них, что они люди чрезвычайно ученые и интеллигентные, но в делах житейских наивные, чрезмерно мягкие и рассеянные, хотя ничего подобного большинство из них не демонстрировало, скорее наоборот.
Обладание новыми, пессимистическими взглядами на человеческую природу изменило ее поведение, придало ей уверенности, даже какой-то довольно утонченной гордыни. Впрочем, это проявилось только в семейном общении, потому что сфера общих взглядов и сфера поведения были у нее достаточно разграничены, – но для семейного употребления это было как раз то, что нужно. Так что самые тактичные из ее новых родственников в скором времени стали с ней холодны, ну а менее тактичных было ничем не пронять. Но это было не так уж важно. Их она видела редко. Важен был свой дом – дом, в котором она жила. Именно в нем следовало искоренить доронинщину.
Главного идеологического противника она подозревала в свекрови – противника подпольного, поскольку вслух та ничего такого не говорила, но ее сдержанная полуулыбка позволяла догадываться о многом. Еще больше открывалось в том, как, садясь, она ставила перед собой стул, – соли у нее откладываются, – и клала на него вытянутую ногу, не заботясь, не видно ли чего из-под халата. Мы, мол, Доронины, ни в ком не нуждаемся! И сама-то ведь не из них, и тоже не стала у них своей, – в ее родне нет ни одного выдающегося человека, – так и осталась швейцаршей при входе, но своими барами гордится больше, чем они сами. И ее они хотели бы сделать такой же холопкой!
Однако против свекрови можно было пользоваться лишь подпольными, косвенными, постепенными мерами. Открытый же враждебный дух для нее сосредоточился в кошке, и теперь, при попытках кошки приласкаться, она не ограничивалась холодностью, а отталкивала ее ногой, – знамя вражеской державы.