Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О только что совершенной дурости Пульманн догадался, когда иссякли встречные вопросы. На нем висел долг — сто восемьдесят марок, не военных, а имперских, — сумма для командира взвода обременительная, и, поняв смущение Пульманна, Клемм покровительственно похлопал его по плечу: да ладно уж, как-нибудь рассчитаемся… Приободренный лейтенант пустился в обычный треп о бабах, которых по прошлому приезду знал Клемм, забыв о том, чем занимался ранее. На столе его — исписанные и скомканные листы бумаги.
— Похоронку сочиняю, — скривился Пульманн. — Солдат Гельмут Майснер. Вызвался недавно добровольцем на акцию против бандитов у деревни Костеровичи и…
Приказ обязывал командира части писать похоронные извещения лично, собственноручно, что было Пульманну не под силу: он, вероятно, даже сочинения о Вожде слизывал в гимназии у менее глупых.
— Пиши!.. — Клемм усадил недоучку и придвинул к нему чистый лист бумаги. — «Многоуважаемый господин Майснер! С глубочайшим прискорбием извещаю, что Ваш сын погиб в смертельном бою с ордами фанатичных большевиков у деревни Костеровичи 20 августа 1943 года, где и похоронен с воинскими почестями. Славный друг и прекрасный солдат умер на руках своих боевых друзей с именем Вождя на устах. Да здравствует Гитлер!»
Перо скрипело и брызгало. Пульманн писал, от усердия высунув язык.
— Не забудь указать номер могилы, — напомнил Клемм и собрался было уходить, но Пульманн запротестовал:
— Ты куда — к дежурному? Отметиться? Да очередь же! И ремонт еще… Я сам схожу и отмечу!
— Тогда, — попросил Клемм, — там увидишь капитана Рикке. Ты его тоже без очереди пропусти. И поставь ему убытие завтрашним днем, продли ему, дружище, отпуск на сутки.
Вернулся Пульманн быстро и был за проворство награжден пачкой сигарет «Бергманн Приват». Клемм же с портфельчиком перемахнул через подоконник, кликнул извозчика и проехался по городу, который за четыре — с прошлого приезда — месяца разительно изменился. Самогон продавали в каждом ларьке, открылись новые кинотеатры — «Юнона» и «Палас», повсюду объявления о найме и сдаче квартир, вывески торговых и строительных фирм, о своем пребывании в городе извещали на афишных тумбах уполномоченные Круппа и Симменса. У входа в кегельбан — толпа. Театр анонсировал скорые гастроли лейпцигской труппы.
Извозчик в нерешительности остановился у моста, дальше — пригород Берестяны, и Клемма, видимо, чем-то привлекли заречные улицы. Лошадь лениво кружила по ним, капитан будто искал что-то… Приказал возвращаться в центр, но так и не вышел из коляски, когда та остановилась у офицерской гостиницы. Сидел курил, думал, прикидывал все варианты. Где-то надо было ночевать, сытно кушать и спать, не слыша за стеной докучливых и шумных соседей, каких полно в этой офицерской гостинице.
Куда ехать — сказано было, и капитан расплатился на площади, у входа в управление тыловых имуществ.
Самый важный кабинет здесь занимал майор Бахольц, уполномоченный главного управления имперскими кредитными кассами. Дружеское рукопожатие старых знакомых — и приступили к делу. О том, что Тысячелетняя Великая Германская Империя не удалась — ни словечка, говорилось о тяжком испытании, то есть о спасении того, что можно еще спасти, а точнее, как всю имеемую наличность превратить либо в золото и доллары, либо перекачать в имперские марки. Эмиссия ценных бумаг на территории Остлянда, Украины и генерал-губернаторства активами германского банка не обеспечена, резко упали в цене и военные марки, и украинские карбованцы, и тем более имперские кредитные кассовые билеты, производить расчеты в них — добровольно сходить с ума. Черный рынок — выше всех стратегий Ставки и предначертаний Вождя. Полтора месяца назад, за сутки до начала сражения на Курской дуге, красные советские тридцатки (это сообщил Бахольц) котировались выше имперских марок. Допущенные в виде исключения разменные монеты (ходившие в Германии пфенниги) стоили здесь в сто раз дороже, и эта тенденция достойна внимания. Есть фирма, называющая себя «Лео Тредер», ей нужна рабочая сила, и не централизованно (по закону) доставленная в Германию, а на частной основе, что не так уж трудно, однако требования к рабочей силе очень высоки: Германия, державшая военные заказы на каждом предприятии, испытывает острейшую нужду в инженерах и техниках высочайшей квалификации. И такие люди найдены. (Вздох Бахольца показывал, каких трудов ему это стоило.) Но не под охраной же гнать этот сверхценный товар в Берлин, надо что-то придумать. (Клемм обещал.) Ни в коем случае нельзя мелочиться в буквальном смысле, то есть мешками переправлять нужным людям пятидесятипфенниговые монеты. (Клемм согласился.) И еще кое-какая мелочь — дрожжи, в частности. В его, Бахольца, руках все производство самогона в городе, а единственный дрожжевой завод — в Минске, владеет им некто Самойлович, сей жулик урезал поставки дрожжей, — так есть ли какая-нибудь наживка, на которую клюнет этот бандит? (Клемм обнадежил).
Разговор чрезвычайной важности кончился тем, что командированному в город капитану вручена была пачка продовольственных карточек и протянуты ключи от квартиры и «майбаха», подброшено также весьма ценное предупреждение:
— Остерегайся соседа этажом выше, Скарута его фамилия, из военной разведки, полунемец, полурусский, полукровка то есть, но русским духом от него за квартал несет. Жена его, кстати, из тех Шлоттгаймов, которые в Бремене… Так что с Самойловичем? Сюда его не вызовешь, зазнался, надо ехать в Минск.
— Считай, что он у тебя в кармане…
— Полетим числа тридцатого или чуть позже, чтоб не опоздать, там второго сентября литургия, — поморщился Бахольц, — в день Седана, соберется много нужных людей, упускать их нельзя…
Слезы потекли у Мормосова, когда он впервые вошел в конюшню, и слезы эти лились неделю. Смерть, казалось, осталась там, в лагере; духовито несло жизнью от фырканья лошадей, от конского навоза. Болезнь тлела в Петре Ивановиче, жалость к живущим пронизывала, ибо все они, дышащие и ходящие, обречены были на смерть, и горло захватывало от умиления животными. Он перешил коменданту китель и брюки, заглянул к лошадям — и застрял надолго. Всегда ладил с кошками и собаками, но скотину не обихаживал, а тут вдруг проснулась тяга к ней, хотелось водить рукой по крупу жеребца, трогать мягкие губы его. Глаз, что ли, был так устроен у лошадей, но как ни старался Петр Иванович, а встретиться с лошадиным взглядом, увидеть выпуклые мысли — не мог… Прильнул к ребрам животного, вдохнул пот его и заплакал. Потом выскреб навоз, поддел вилами сено.
Обжил конюшню. Поротый немцами конюх не перечил. Здесь Петра Ивановича по утрам поджидали собаки, просили мяса и ласки. Сердобольные бабы заглядывали, приносили в узелочке пару круто сваренных яичек, горсточку соли, и певучая белорусская речь накладывалась в ушах Петра Ивановича на трескучую немецкую в доме коменданта. Странными, неисповедимыми путями люди приобщались к жизни, а Мормосов никак не мог выползти из тоски то ли по смерти, то ли по жизни. Скулила собака с подбитой лапой — он ни с того ни с сего начинал скулить вместе с нею, и — что было особо мучительно — в естественные земные запахи вдруг вплеталась невесть откуда прилетевшая смердятина гниющего человеческого тела; порою шибало в нос падалью от вещей, которых людские руки касались ежедневно.