Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этом месте Гузман делал паузу, позволяя новой информации свободно облететь всех присутствующих, а потом продолжал повествование.
Должен вам сказать, что в тавернах индокитайских портов среди местных жителей ходила легенда о необъяснимых кораблекрушениях.
О безветренных бурях.
Согласно этой легенде, по ночам, при полном штиле, море вдруг начинало волноваться без всякого повода. Без причины. Без ветра. И постепенно волнение переходило в шторм.
Говорили, что странное явление вызывали неприкаянные души моряков, погибших в боях с пиратами. Это они выходили из моря в виде огромных волн и поглощали все проходящие корабли, не оставляя им никакой надежды на спасение.
Разумеется, португальские моряки хорошо знали, что нет никаких штормов без ветра, а легенду придумали местные, чтобы напугать конкурентов по торговле специями.
В эту историю верил только один человек: Рабес. Когда какой-то судовладелец хотел нанять его, он твердо стоял на своем и ни за что не желал сниматься с якоря.
Но не надо думать о Рабесе плохо. Он не был трусом, просто обладал строптивым и упрямым характером. Таким его сделали превратности жизни, постоянно связанной с риском. Начнем с того, что он был одноглаз и почти глух, а потому не особенно склонен добиваться внимания у женщин. И потом, он ел исключительно мясо попугаев. А всем известно, что те, кто питается таким мясом, рано или поздно зарабатывают себе язву.
Однако экипаж, привлеченный выгодным фрахтом и посулами судовладельца, нашел способ убедить упрямого капитана: его оглушили ударом по голове и отнесли в трюм спать.
Когда юнга пришел его будить, над морем нависло мрачное небо. И море, и ночь были черны и казались единым монолитом. Никто не смог бы сказать, где кончается черное небо и начинается море. По морю с ревом ходили огромные, страшные волны. А ветра не было.
Не было ветра, чтобы наполнить паруса, посвистеть между мачтами, музыкальным аккордом пройтись по натянутым снастям.
Рабес поднялся на палубу и обнаружил там весь свой экипаж: его ждали. Капитан обошел своих людей одного за другим и каждому пристально посмотрел в глаза. И экипаж, тоже один за другим, пристально посмотрел ему в единственный глаз. А потом Рабес понял, что не на него глядят моряки, и обернулся. За его спиной из мрака вырос вооруженный пушками корабль, такой огромный, каких не видело море, а может, и океан.
Пираты.
От ядер, выпущенных из гигантских никелированных пушек, вода закипела, по ней пошли высоченные грохочущие волны, и начался безветренный шторм.
Якоб Руман держался за живот, и челюсти у него болели от смеха. Давно он уже так от души не хохотал. Пленный смеялся вместе с ним. Хохот одного подзадоривал другого, и оба никак не могли остановиться.
Когда один из охранников, привлеченный их голосами, просунул голову в пещеру, доктор и итальянец, вместо того чтобы смутиться, залились еще пуще: он им показался ужасно смешным.
Но постепенно им удалось справиться с хохотом, и, вытирая слезы и икая, они потихоньку успокоились.
«Когда смех гаснет, – подумал доктор, – за ним всегда что-то остается. Так пролетает буря, и после нее остается воспоминание о свежести и влаге.
А после смеха остается благодарность».
И Якоб Руман в этот миг испытывал благодарность. Он был благодарен самой жизни за то, что жив. Благодарен жене за то, что она, хоть и бросила его, все-таки позволила ему столько лет себя любить. И благодарен войне за то, что позволила ему встретиться с этим итальянцем.
– Прошу вас, продолжайте.
Такова легенда о сигаре Рабеса, то есть теперь уже о сигаре Гузмана. Она стала очень хрупкой, а потому была завернута в фольгу. И без того драгоценный, этот небольшой табачный свиток сильно вырос в цене, поскольку много лет пропутешествовал среди запахов имбиря, шафрана и перца, но больше всего – ванили. Ванилью сигара буквально пропиталась. Теперь она стала особенной, и Гузман решил, что когда-нибудь она будет последней сигарой, которую он выкурит. Для того ее и берег.
Он рассказывал эту историю, с гордостью демонстрировал сигару и снова бережно, как реликвию, клал во внутренний карман куртки. А напоследок говорил:
– Когда я ее раскурю перед смертью, в первом облачке дыма появится красная рожа Рабеса. И мы уйдем с ним вместе, как два старых друга. Да мы и есть друзья, я уверен, что душа Рабеса там, внутри, в плену у старой сигары.
Сценическими площадками Гузмана становились вестибюли больших отелей, фойе оперных театров, кафешантаны и частные клубы.
У него был свой метод очаровывать зрителей. Обычно он садился напротив совершенно незнакомого человека, раскуривал сигару и без всякой подготовки начинал рассказ. Поначалу выбранные таким образом слушатели терялись, но быстро подпадали под обаяние первых фраз и забывали о смущении.
Западня захлопывалась. А вокруг них тем временем собиралась небольшая толпа любопытных.
Сначала они спрашивали себя, кто этот диковинный маленький человечек, что так интересно рассказывает, куря трубку, но вскоре возникало ощущение, что они знают его давным-давно, как старого друга.
И все оказывались в его власти.
Держа сигару между пальцами, Гузман разворачивал перед ними настоящую игру фантомов. Он пускался в свободный полет сквозь облако ароматного дыма, пробуждая вожделение аудитории. А этот темный дымок скользил у него во рту, мягко и бархатно шурша, на миг замирал в ожидании, а потом вылетал, обретая призрачные очертания. И исчезал.
И Гузман забывал о смерти. Он был счастлив, сам не зная почему. Потом он объяснял:
– Я знаю, что поступаю скверно и когда-нибудь от этого умру. Но душа моя понуждает меня, она отрицает тело, подталкивая его к саморазрушению, ибо уверена, что переживет его. Она жаждет раствориться в невидимом потоке праздности, который действует, как наркотик. И растворяется, исключительно ради самой себя, ради собственного удовольствия.
Его страсть, его одержимость не ограничивалась одним курением и сочинением историй. Она была гораздо сложнее и состояла из многих компонентов. Третьей составляющей, ничуть не менее важной, чем первые две, были горы.
Горы для Гузмана имели определенное значение. Их поставили туда, где они стоят, для того, чтобы людям о чем-то напоминать: может, о смысле жизни, может, о том, насколько они хрупки и немощны, может, еще о чем. Каждому о разном.
Если Гузману попадалась гора, он останавливался, усаживался и разглядывал ее. И вслушивался, стараясь понять, что она хочет ему сказать. А потом, в знак приветствия, закуривал.
Он побывал в заснеженных Альпах, в Карпатах, в Пиренеях. У подножий Тибетских вершин, на высоте трех тысяч метров, где разреженный воздух и ветер огнем обжигают лицо, а табак не разгорается. Побывал и в Египте, возле трех пирамид в Гизе, этих трех гор пустыни.