Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За окнами меж тем зашумело, сирени затрепетали на ветру. Из-за реки на Синюю долину надвигалась гроза, и внутри толпящихся в небе желтобрюхих туч что-то утробно погромыхивало и жалобно ворковало. Амалия потерла руки и только теперь заметила, что озябла.
– Дмитрий! Разожги огонь в гостиной, я сейчас туда спущусь.
Слуга повиновался. За окнами сделалось совсем темно, и через мгновение сплошной стеной хлынул дождь. Амалия сошла в гостиную и в отблесках огня стала рассматривать фотографии на стене.
– Это Савва Аркадьич? – спросила она, указывая на карточку высокого плотного старика с сердитым лицом и седыми пушистыми усами. Как она могла заметить, в комнате было больше всего фотографий именно с его изображениями.
– Да, это покойный судья, – подтвердил Дмитрий.
Вслед за тем он перечислил всех остальных, кто присутствовал на фотографиях. Матушка Саввы Аркадьича… Сестра его отца, которая была влюблена в офицера, навлекшего на себя гнев царя Николая… Офицер потом сражался в рядах венгерской армии против русских, после чего его возвращение домой сделалось решительно невозможным. Умер он где-то в Париже, забытый всеми, а тетка Саввы Аркадьича так и не вышла замуж… Здесь, конечно, она совсем старенькая, но в молодости, говорят, была красавица. Ее портрет висит на втором этаже, напротив лестницы… А вот сестра Саввы Аркадьича, которая умерла от тифа совсем молодой… Двоюродная сестра, Савва Аркадьич ей предложение делал, но она отказала…
Амалия слушала рассказы слуги и чувствовала, как чуждый прежде дом обрастает призраками и легендами прошлого, которое не хотело отсюда уходить. Сколько поколений жило, старело, страдало, было счастливо, тосковало, росло в этих стенах… И сами они исчезли, и имена их почти забыты, но вещи в доме помнили их, помнили ту или того, чей локон остался лежать в хрупком медальоне, помнили офицера, изменившего отечеству, и, наверное, от него были те пожелтевшие письма со следами девичьих слез на страницах… Все вещи теперь принадлежали ей, Амалии, по прихоти того старика с седыми усами; и вместе с вещами ей отошло то, что не вписывается ни в какие завещания, ни в какие дарственные, – воспоминания о людях, которые оставили в доме свой след, которые прожили здесь свою незаметную, быть может, незначительную жизнь и тихо в свой срок сошли в могилу. И Амалии надо что-то делать со всем грузом прошлого, распоряжаться, обновлять дом, красить крышу, заводить управляющего, чистить пруды… При одной мысли об этом у нее заломило виски.
– Можешь идти, – сказала она Дмитрию.
Слуга удалился, а Амалия устроилась возле огня и стала просматривать бумаги, которые отыскала в разных местах дома. Тут были письма, записки, фотографии, документы, толстые приходно-расходные тетради. Раскрыв одну такую тетрадь, которая остро пахла плесенью, Амалия увидела аккуратно проставленную дату «1818 года мая 16 дня». К концу тетради почерк сделался менее аккуратным, буквы шатались и разваливались на строках. Здесь, в записях о покупке сальных огарков, перин и сбруи для лошадей, была запечатлена целая жизнь, принадлежавшая некоему Кириллу Семенычу Нарышкину. «Жене капор новый… Попу за крестины… Аптекарю за отвар… За крестины… За гробик для Васи… Жене на материю для платья… За крестины…» Все, чем он дышал, все, о чем думал, отразилось в цифрах; и, по сути, ничего больше не осталось от него на земле, никакого следа, кроме столбиков цифр и пояснительных надписей. А это еще что? «Пара пистолетов дуэльных… Доктору за вытаскивание пули…» Ого-го, вот вам и Кирилл Семенович! Весь в жене да в детях, которые попеременно то рождались, то умирали, однако же дрался на дуэли, да еще когда ему было лет сорок, судя по записям, – не мальчик, скажем прямо, но муж; и тем не менее взрослые мужи порою удивляют сильнее порывистых юнцов.
Амалия отложила пахнущую плесенью тетрадь и взялась за фотографии, которые лежали в бюро, стоявшем наверху. Дама с кислым лицом в белом и с белым же зонтиком на фоне каких-то пальм – Ницца, 1880, значилось на обороте. Амалия вопросительно поглядела на карточку Саввы Аркадьича, висящую на стене. Жена? Похоже на то. На других фотографиях была она же, но моложе, под руку с мировым судьей, который вовсе не смотрелся брюзгой с крепко сжатым ртом, а наоборот, улыбался, как довольный жизнью и собою человек. Да уж, помыслила Амалия, ведь жена лет на двадцать пять была моложе супруга и тем не менее оставила его вдовцом. Но дальше размышлять на эту тему не хотелось, и Амалия стала читать письма, помеченные 1845 годом.
За окнами сделалось светлее, дождь для порядку еще побрызгал на розы и кусты сирени, но затем прекратился совершенно. Сквозь разрывы туч показалось солнце. В гостиную заглянула Лизавета, справилась, не нужно ли барыне чего, и бесшумно удалилась. Амалия прочитала письма, написанные безукоризненным французским слогом, и вновь принялась за тетради. Приход… расход… Положительно скучно! Амалия хотела было захлопнуть тетрадь, но тут ей в глаза бросилась надпись наверху очередной страницы: «Философия одерживает верх над горестями прошлого и будущего, но горести настоящего одерживают верх над философией. Ларошфуко».
Заинтересованная, Амалия стала читать дальше. Судя по всему, автору приходно-расходной книги Савве Аркадьичу Нарышкину надоело считать спички и перчатки, потому что он принялся делать выписки из разных авторов. И то, какие именно выписки он делал, куда ярче любых цифр говорило о направленности его ума.
«Не будь у нас недостатков, нам не было бы так приятно примечать их у наших ближних».
«Старики любят давать хорошие советы, потому что больше не могут подавать дурные примеры».
«Раскаяние не обязательно значит, что мы сожалеем о содеянном зле, – скорее, мы просто боимся зла, которое можем получить в ответ».
«Многие презирают жизненные блага, но никто почему-то не торопится ими поделиться».
«Нас утешает любой пустяк, потому что любой пустяк приводит нас в уныние».
«Лучшее в добрых делах – это желание их скрыть».
«В долг не бери и взаймы не давай, ибо и в писании так сказано».
Амалия поглядела за окно, где в брызгах дождя на солнечном свету сверкал и переливался омытый грозой сад, и перевернула страницу. Здесь уже не было выписок, а начинался отрывочный и, судя по всему, не слишком интересный дневник.
«19 сентября. Сватался к Наденьке. Отказ. Ее мать имеет виды на офицера, какого-то артиллериста. Унизительное объяснение. Надеюсь, того офицера ухлопают на первой же войне. Зол и расстроен.
7 декабря. Вернулся из столицы. Видел университетских приятелей. Разговаривать совершенно не о чем. Итак, и сия глава моей жизни завершилась.
9 января. Приезжал доктор Станицын. Нашел, что у меня не в порядке нервы, прописал уйму лекарств. Шалишь, голубчик! Как будто я не знаю, что ты женат на сестре аптекаря и делаешь все, чтобы у него покупали как можно больше. Ну да я тебе не старая идиотка Марья Никитишна, которая верит каждому твоему слову. Выкинул все рецепты в огонь».
Дальше шли подряд десять или пятнадцать листов записей – погода, толки о турецкой войне, жалобы на подагру, на здоровье, какие-то отрывочные заметки о прочитанных книгах…