Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ефремов потер лоб, пытаясь вновь уловить потерянную нить рассуждений. Самсонов ему этого сделать не дал.
— Ну, на «нэт» и суда нэт, — произнес он с кавказским акцентом. — Помнишь такой анекдот?
— Помню. Из детства, когда еще СССР стоял.
— Раньше хороших анекдотов ходило мало, но я их все почему-то помню, — поделился впечатлениями Самсонов. — Теперь их в каждой газете печатают, а читать неохота. Не смешно. Почему?
— Не знаю, — равнодушно ответил Ефремов, скривив рот еще сильнее. — Лично мне анекдоты до одного места. — Он показал, до какого именно. — Сейчас не до них. Слыхал, америкосы новые санкции против нас вводят? За то, что мы Арктикой с ними делиться не хотим. — Он сокрушенно покачал головой: — И чего рыпаются, не пойму? Господь все на Земле поровну поделил: вот ваше, вот наше.
— Господь? Ты что, верующий?
— А то как же? Не умерла еще православная вера…
Самсонов почувствовал, что начинает заводиться.
— Православие? — желчно переспросил он. — Вера? Во что? В то, что нас мордуют от рождения до смерти за то, что, видите ли, Адам Еву прижал к древу? Ерунда какая-то. Индусы себе хоть переселение душ придумали.
— Ну и поезжай в Индию переселяться, — обиделся за православие Ефремов. — Чего ж ты в России торчишь?
— Здесь родина моя! — обиделся и Самсонов. — Живу я тут.
— А раз живешь тут, то не плюй в колодец.
— Я не в колодце живу, а на родине.
Вполне резонное заявление еще больше взвинтило Ефремова. Его возмущенное сопение перекрыло вагонный скрежет и перестук колес по рельсам. Сопел он долго, пока, наконец, нашелся с ответом.
— Вот что я тебе скажу, друг ситный, — начал он. — Верь во что хочешь, хоть в черта лысого, а православие не трогай. На нем все держится. — Ефремов повел рукой, имея в виду, конечно, не убогий интерьер купе, а все, что находилось снаружи: плодородные пашни, леса, реки, большие и малые города, а также всех тех, кто обитал в них, гордо называя себя россиянами. — И сейчас, когда НАТО у самых границ стоит, а Запад на богатства наши пялится, негоже о патриотизме забывать.
— Так я, по-твоему, не патриот? — вскипел Самсонов. — Что же я тогда тут делаю, с оружием в руках? Я Родину защищаю. Крым и рым прошел. Эх ты!..
Махнув рукой, он отвернулся. Его лицо покраснело, словно в него плеснули кипятком.
Ефремов понял, что перегнул палку. Его рука осторожно легла на плечо товарища. Тот сбросил ее резким движением, но Ефремов снова вернул руку на место.
— Извини, — сказал он. — Погорячился.
— Колодец какой-то приплел, — буркнул Самсонов, продолжая смотреть в сторону, хотя было видно, что он начинает смягчаться.
— Это все от голодухи, — решил Ефремов. — Перекусить надо.
— Сам перекусывай.
— Нет, брат, давай уж вместе. Хвались харчами. Чего там у тебя?
Оказалось, что Самсонов подошел к заготовке съестных припасов основательно. На стол легли вареные яйца, толстые колбасные бутерброды в целлофане, нарезанный сыр, упаковка ряженки и крупная редиска с обрезанными хвостиками.
Ефремов тоже не ударил лицом в грязь. Он присоединил к образовавшемуся натюрморту парниковые огурцы, мятый белый батон, золотистую ставриду горячего копчения и влажную, нежно-розовую ветчину.
Некоторое время друзья жевали молча, но постепенно снова разговорились, не обращая внимания на то, что реплики, доносящиеся из набитых ртов, звучали не слишком внятно. Говорили о большой политике, о неизбежной войне, о семейных неурядицах и просто о женщинах, без которых, разумеется, ни один, ни другой жизни себе не представлял.
Очистив яйцо, Самсонов целиком засунул его в рот, пожевал, вытер пальцы о замасленный краешек газеты и спросил:
— Как думаешь, без приключений доедем?
— Никогда наверняка не знаешь, — рассудительно сказал Ефремов. — Помнишь, как ученого из Приднестровья везли?
— Еще бы! — Качая головой, Самсонов откусил ломоть ветчины, намазанный горчицей. — Нас тогда чуть не положили.
— Но мы им дали жару, будь здоров.
— Не говори. Двоих наповал, одного колесами по асфальту размазали. Было дело.
— А ведь тоже начиналось все тихо-мирно, — сказал Ефремов, косорото приложившись к упаковке кефира. — А потом…
Он не договорил, не найдя нужных слов, но Самсонов его понял.
— Потом — да, бляха-муха, — согласился он, качая головой.
И боевые товарищи надолго умолкли, вспоминая тот бой — один из многих, выпавших на их долю.
За мутным, захватанным пальцами окном проносилась необъятная Россия, мирно дремлющая под охраной своих сыновей.
А шахматная партия так и осталась незавершенной.
Воскресенье, 12 мая
К вечеру тени удлинились, подул свежий ветерок, в шорохе листвы появилось что-то таинственное. Евсеев любил эту пору, когда можно было предаться размышлениям о бренном и вечном, отдавая предпочтение второму. Молодая, сочная трава вдоль дорожной обочины, на которой он стоял, еще не успела запылиться и радовала взор своей изумрудной зеленью.
«Хорошо, — подумал Евсеев, — хотя это не продлится долго. Как и наше существование на этой странной планете под названием Земля».
Мимо проносились разноцветные иномарки, но махать им рукой было, все равно что снаряды на лету останавливать, поэтому Евсеев не делал лишних телодвижений, голосуя лишь при появлении стареньких отечественных автомобилей. Избранная тактика себя оправдала. Не прошло и десяти минут, как у обочины притормозил зеленый «Москвич». Торговаться тоже долго не пришлось. Заслышав про три сотни, водитель сверкнул стальными зубами и воскликнул с лихостью потомственного извозчика:
— Э, да ладно, садись. Где наша не пропадала!
— Везде пропадала, — сказал Евсеев, устраиваясь на продавленном переднем сиденье.
Отсмеявшись, водитель разогнал «Москвич» до буквально потрясающей скорости семьдесят километров в час, откинулся на спинку кресла и представился Григорием.
— Семен, — откликнулся Евсеев, прикидывая, старше ли он Григория лет на пять или, наоборот, лет на пять моложе. — Мы, кажется, ровесники? — вежливо поинтересовался он.
— Если тебе сороковник, то да. Больше половины жизни псу под хвост.
Тут Евсеев обратил внимание на фотографию, украшающую треснувшее лобовое стекло. Это был снимок Есенина, но не тот классический портрет с трубкой, столь популярный в народе. Руководствуясь какими-то непонятными мотивами, Григорий остановил выбор на увеличенной фотографии мертвого поэта. Из-за рассыпавшихся кудрей и страдальческого излома бровей Есенин походил на обиженного мальчика, уснувшего в слезах. Приоткрытые губы еще таили звук последнего горестного вздоха.