Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К тому же Василию, спустя неделю пребывания в сельце Колпе, когда окаянный нарыв, несмотря на усиленное лечение пшеничной мукой с пресным медом и печеным луком, так и не прорывался, причиняя мучительную боль, неожиданно припомнились слова Михайлы Юрьича, подробно пересказавшего все, что говорил братанич великого князя. Что-то такое было там и о… вереде[19].
Понадеявшись, что плохо запомнил то, что сказывал Захарьин, а может, и еще лучше — вообще перепутал, Василий Иоаннович повелел немедля вызвать его к себе из Москвы якобы на совещание о духовной[20]. Когда тот прибыл, истекала уже вторая неделя, а великому князю становилось только хуже и хуже. Оставшись наедине с Михайлой Юрьичем, Василий стыдливо попросил боярина:
— Чтой-то на память я поплохел. Напомни-ка мне те словеса бранные…
Чьи именно, произносить вслух ему не хотелось, но Михайла Юрьич и без того догадался.
— Попомню я ему этот чиряк, — спокойно, с неприметным злорадством в голосе, произнес он и продолжил: — У самого такой вздуется, что сдохнет. Вот так он сказывал.
— Выходит, сдержал свое словцо, — вздохнул Василий Иоаннович.
А надежда еще не покидала его, тем более что гной все-таки пошел. И вновь дивно — ему от этого не стало легче. Скорее уж напротив — боль только увеличилась, да вдобавок начало донимать какое-то странное жжение в груди. «Знак, — решил великий князь. — Это знак». Гной меж тем продолжал выходить.
Но лишь после того, как лед в Москве-реке под его каптаном[21] провалился и оба санника[22] ухнули в воду, Василий Иоаннович окончательно понял, что спасения нет, ибо это тоже был знак. Он даже запретил наказывать тех, кто торопился возвести для его проезда мост на реке — знал, что не их вина. Как бы добросовестно они ни старались, все равно невинно убиенный племянник подал бы ему этот знак, потому что он один был сильнее их всех вместе взятых.
И подле себя в последние часы жизни он сознательно оставил не кого-нибудь, а Михайлу Глинского — родича того, кто когда-то, ну, словом, понятно, и самого Кошкина-Захарьина, того, кто…
— Ну что, можешь ли ты исцелить меня? — обратился он к одному из своих иноземных лекарей.
Тот вновь недоуменно посмотрел на рану, которая давно и бесследно должна была зажить, но вопреки всем канонам врачебной науки упрямо не хотела этого делать, перевел взгляд на лицо великого князя, чтобы обнадежить его, но вдруг побледнел, вперившись в зрачки Василия Иоанновича, и ответил странно:
— Государь, я не бог и не умею воскрешать мертвых.
Михайла Глинский хотел было цыкнуть на тупицу, не умеющего разговаривать со знатными больными, но Василий не дал сделать и этого, повелев принести сына. Глядя на крошечного ребенка, которому шел только четвертый годик, он с тоской прошептал:
— Меня караешь, но он-то пред тобой чист. — И тут увидел силуэт того, кого сейчас боялся сильнее всего на свете, как на том, так и на этом.
Боялся, потому что чувствовал, что судить его будет именно этот черноглазый улыбчивый юноша, почти мальчик, и никто не вмешается, никто не попытается Василия защитить — ни среди темных сил, ни среди святых. И он, с ужасом глядя на пришедшего за ним, а затем с тоской на крохотного трехлетнего сына, почти закричал:
— Пусть хоть на тебе будет милость божья. На тебе и на детях твоих… — после чего поторопил брата Юрия, чтоб скорее несли все для пострижения.
Почему-то ему казалось, что если его положат в гроб в черных монашеских одеждах, то надежды на спасение станет больше. Пускай ненамного, пускай на самую малость — ему хватит и этого. Может быть, тогда получат право вмешаться иные силы, ведь речь-то пойдет не просто о человеке — о монахе.
Однако собравшиеся вокруг одра бояре возражали, говоря, что негоже великому государю принимать схиму, пускай и перед смертью, что Владимир равноапостольный так и умер мирянином, и Дмитрий Донской также заслужил царство небесное, а Василий смотрел на спорщиков и видел, как за их спинами торжествующе скалится черноволосый юноша, не отрывая глаз от умирающего.
И тщетно Василий пытался что-то произнести в оправдание. Язык уже не слушался своего хозяина. Удалось лишь жалобно промычать, после чего митрополит властно взял все дело в свои руки и великий князь радостно увидел, что юноша-мертвец недовольно поморщился, но тут же лукаво подмигнул, страшно блеснув черным, как вечная ночь, глазом, крутанул кистью руки, и в тот же миг вновь поднялся переполох — оказалось, что позабыли мантию для нового инока.
— Да где ж она, ведь брал вроде бы, — суетливо разводил руками игумен Троицкой обители Иоасаф.
Василий мог бы подсказать — где, потому что он единственный изо всех, кто находился в ложнице, видел ее, будто в тумане. «Да вон же, вон там, слепцы», — хотел он прикрикнуть, ткнуть пальцем, но вместо этого раздался лишь жалкий хрип, и в тот же миг, истратив на него последний остаток сил, великий князь умер.
Тщетно Троицкий келарь Серапион впопыхах стягивал с себя свою — Василий Иоаннович успел скончаться «в белых одеждах», как бы сильно он ни мечтал об обратном.
Проклятье продолжало действовать…
— Молод ты еще, Иоанн Васильевич, чтоб мне перечить, — нарочито низко склонился перед тринадцатилетним мальчишкой в глумливом поклоне князь Андрей Михайлович Шуйский.
На губах у боярина, возглавлявшего великокняжескую Думу, играла ироничная усмешка. Он торжествующе оглядел присутствующих, которые затихли, прислушиваясь к разговору долговязого тринадцатилетнего подростка, обряженного, как детская кукла, в дорогую одежду, со всесильным временщиком.
— Подрасти поначалу, а уж потом и мне указывать примешься. Тока допрежь того попомни сперва, сколь наш род для тебя добра содеял, — размеренно, словно вбивая гвозди в дощатые половицы, вколачивал он свои слова в юнца, который вновь осмелился ему перечить.
— Добра?! — возмущенно вспыхнул Иоанн, но Андрей Михайлович даже не счел нужным дать ему договорить.
— Добра! — утвердительно и жестко произнес он, словно ставя точку. — Неужто забыл, как тебя мой двухродный братан[23] князь Василий Васильевич от подлых изменщиков спасал?! Да ведь не раз. Плоха, стало быть, у тебя память.