Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом я заканчивал 299-ю школу. Там мне запомнился учитель математики. Он требовал мгновенного ответа на любой вопрос. Знания синусов-косинусов-тангенсов, чтобы ночью разбудили – и от зубов отскакивало. Много формул и значений мы помнили наизусть. А я тогда уже читал про Л. Ландау, который говорил: нельзя загружать память цифрами. Память нужно заполнять идеями, а для цифр есть справочник. Я был согласен с Ландау, а не с нашим учителем.
Но через много лет был у меня такой случай: я заведовал на полигоне заправкой ракеты. А кислород испаряется. За два часа половина бака испарится. Поэтому была подпитка кислородом по мере его испарения. Мы сидим в бункере рядом с ракетой. Над нами несколько метров бетона. Наша миссия закончилась. Мы рассчитали заправку и ждем старта.
И вдруг вбегает человек, отвечающий за старт, и говорит: отказала подпитка. Что делать? Остается 5–10 минут. Бак теряет кислород и к моменту старта будет недостаток кислорода. Двигатель остановится, пуск будет сорван. Там есть система СОБИС, она начнет выравнивать, но хватит ли нам кислорода до разделения ступеней? Если не хватит – запускать нельзя. Если ошибешься – снимут голову. Если запретишь пуск – в КБ просчитают процессы и скажут: «Почему ты запретил? Ты мог посчитать». Ошибка в любую сторону будет стоить дорого. У меня ни логарифмической линейки (хотя в этом случае она бы не помогла), ни справочника, ни объемов и размеров емкостей. Стал я лихорадочно вспоминать, какой объем у бака, с какой скоростью испаряется кислород, с какой скоростью в баке будет понижаться уровень. Тогда система СОБИС столько-то выберет, а столько не выберет.
И вот тут не Ландау, а учитель оказался прав. Циферки надо помнить. Я посчитал в уме, и получилось, что можно пускать. Мы смотрим на ракету, она поднимается. По мере того, как подходила 120-я секунда, все решалось – доработает боковушка за счет гарантийных запасов или нет? Стоим мы, держимся за… головы. Идет репортаж: «120-я секунда, полет нормальный. Разделение ступеней». Мы вздохнули.
Мы выиграли, что разрешили пуск. Но начальник устроил мне разнос: «Как ты посмел разрешить пуск? Ты должен был сказать: условия не выполнены, один бак из 10-ти недозаправлен, пуск запрещаю. Мальчишка, ты рисковал, не твое это дело!» Но если бы я ошибочно запретил пуск – с нас бы сняли головы. И прежде всего с начальника. Ему бы вломили по первое число. Я говорил ему о государственном деле, о значении пуска для людей… Он мне – о риске и правилах – как не остаться козлом отпущения. Мы говорили на разных языках. А нашего школьного математика я тогда вспомнил добрым словом.
(Из моей анкеты)
Немцы довольно быстро захватили Украину город за городом и вскоре подошли к Чернигову. Помню, в сильную бомбежку, мы спрятались под кручей в такую пещерку, одеялом завешивались от осколков. Это, конечно, смешно: одеяло нисколько бы не помогло, если бы осколок туда попал. Оно давало нам иллюзию защищенности. Потом уже немцы подходят, мы спрятались в погребе. Все затихло и разрывы, и стрельба. А мы сидим в погребе, темно, погреб закрыт, ничего не видим.
Ну, затихло, значит, надо выглянуть. И вот кто-то, самый смелый приоткрыл крышку погреба и говорит «Немец!», и другой полез: «Немец!». Пришла моя очередь, я полез, спускаюсь и говорю: «Нет там никакого немца». Мне твердили: «Ну как, вот же стоит немец!», а я свое: «Да нет, там человек стоит, а немца там нет». Мне было десять лет, я находился под впечатлением советского антигитлеровского плаката. Там была нарисована нора, а оттуда змея вылезает. «Фашистская гидра вылезла, напала на нас!» И я так и думал, что немец это змея, фашистская гидра, и когда я увидел человека в форме, то мне не пришло даже в голову, что это немец. Немец должен быть в виде змеи. Но это был немец, оккупант, а я оказался на оккупированной территории.
Было трудно. До третьего класса я рос маменькиным сыночком, а в оккупации пришлось около трех лет жить без родителей. Мы десятилетние вдвоем с двоюродным братом Федей, царство ему небесное, кормили семью из шести человек. Обрабатывали 35 соток земли без лошади, без плуга. Целыми днями, вскапывали, поливали, пололи.
Этот труд, наверное, и сделал из меня космонавта: появились силы, координация, ответственность. Когда я сейчас вижу десятилетнего мальчика, мне кажется, что он пустую лопату не поднимет. А 35 соток без лошади и без плуга, это невероятно. В войну мы мужали быстро.
В оккупации было голодно: утром картошка, вечером картошка, днем картошка. И, чтобы заглушить голод, мы стали курить, но не табак. Мы собирали окурки, табак из окурков доставали, складывали в стакан. Когда набирался стакан табака, мы шли на рынок, продавали табак и покупали мыло. Какая валюта наиболее ценна во время войны? Не золото, серебро, платина или алмазы, а мыло, спички и соль.
И поэтому, конечно, мы не могли позволить себе курить табак, когда на него можно было приобрести «военную валюту»… Мы курили труху от деревьев, сухие листья от вишни, чтобы заглушить голод. Ну, и делали самокрутки из газеты. Кладешь туда эту труху, сворачиваешь, крутишь самокрутку, заклеиваешь языком. Вот так и курили.
Как-то под потолком в избе мы нашли секретную полочку. Смотрим, а там настоящая папиросная бумага! Мы ее схватили, побежали, курить дома-то нельзя, бабушка не дает. Мы побежали в колхозный сарай, где раньше лошади стояли, и поэтому весь пол там был в навозе. И стали крутить самокрутки из настоящей папиросной бумаги. Только там между папиросной бумагой какая-то блестящая бумажка лежит, вот как конфеты заворачивают, что-то золотистое, фольга. Она нам не нужна, мы ее, естественно, выбрасываем в грязь, а папиросную мы ценим, она хороша для самокруток. Покурили, лишнее все выбросили.
Вернулись домой, и вечером вдруг тетка спрашивает «Кто из вас взял сусальное золото?» Мы говорим: «Мы не брали». «Ну, вот там лежало, между листами папиросной бумаги сусальное золото!» Когда мы все поняли и признались – тетка нам не поверила. «Идите, покажите». И мы пришли в сарай, а там действительно золото, втоптанное в навоз, и ничего уже нельзя исправить… Для нас это было не сусальное золото для икон, а конфетная бумажка, которая в отсутствие конфет не представляла для нас интереса…
Было страшно. Жизнь человеческая зависела от настроения фашистов-эсэсовцев. Однажды иду в школу – переступаю через убитого. Возле стола учителя, в стене – след от пули. А потом прошел слух, что наше село сожгут вместе с людьми. Мы, десятилетние мальчишки, ворвались домой, схватили за руки бабушку, хотели вместе с ней бежать. А она говорит: «И куда ж мы, дети, побежим? Здесь у нас дом, огород…».
И мы остались – и ждали, когда нас сожгут.
Вот, казалось бы: мама в Ленинграде, папа на фронте, я в оккупации, казалось бы, что может быть хуже? Но папа получил ранение и контузии. Мамин дедушка умер в блокаду от голода. Мой двоюродный брат после пожара на Бадаевских складах поел жженого сахара, который затвердел в уличной грязи – и подхватил смертельную болезнь. А я в оккупации все-таки остался жив. Такая судьба: оккупация была менее опасна для меня, чем, скажем, ленинградская блокада. В оккупации я выжил. Так иногда бывает: большое горе оборачивается удачей. Об этом надо помнить и не отчаиваться.