Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Круг его чтения очертился так прихотливо, что поделиться впечатлениями с кем-либо даже пытаться стало бесполезно. Ведь на вопрос о любимейших сочинениях, он, изрядно помешкав, мог с большим трудом выдать что-то вроде: «Послание Алабию о том, что нет трёх богов» Григория Нисского, приписываемый Джону Донну сонет без названия и несколько разрозненных абзацев из «Поднятой целины». И это в лучшем случае, и самое доступное уму.
Вкус его и его знания были странны, он очень скоро увидел сам, насколько одинок и начисто исключён из всех человечьих подмножеств. Удивительным образом то, что он считал собой, замкнуто было как бы в ореховой скорлупе, помещалось со всей своей необъятностью в этой скорлупе, скребло её изнутри и не могло выбраться наружу. Снаружи разгуливали его тени, его куклы и представления, управляемые к тому же в большей степени зрителями, обитателями внешнего пространства, нежели им самим.
Про себя думал, что устроен наподобие аутиста, развёрнутого почти целиком внутрь, только имитирующего связь с абонентами за границей себя, говорящего с ними подставными голосами, подслушанными у них же, чтобы выудить в окружающей его со всех сторон бушующей москве книги, еду, одежду, деньги, секс, власть и прочие полезные вещи.
Уверен был, что божественный мэйнстрим истинного знания довольно пустынен и малообитаем, что в его потоке люди попадаются редко, напротив, человечина гуще и наваристей как раз на обочинах божьего промысла, и граждане охотней теснятся в тёмной тине у загаженных берегов, держатся мелких мест, роятся где помутнее среди сплетен и суеверий, и калачом их не выманишь оттудова на середину, где свободно и спокойно течение белого света.
Он слышал то, что не мог напеть, ни пересказать, но слышал отчётливо и знал точно — сквозь шумы и помехи мыльной, всуе толпящейся современности/временности, — торжественный, плоский и неподвижный, как фрески Джотто, смех изначальной тишины, излучённый задолго, за вечность до нас и по наш день звенящий для немногих, чей слух увечен особенным образом.
Он понял, что слышит, однажды в детстве, когда разом все кузнечики ослепительного июльского полдня издали такой же ровный, плоский, не выше тишины и потому кажущийся тишиной ясный звон — и прямо на глазах облезла ткань видимости, обёрточный холст красоты. Разошлись, разъехались швы времени, осыпались поздние наслоения. Стёрлись, исчезли: речка — сверкнув как молния; лес и луг — свернувшись, как свиток; церковь, домики, стада и сады с огородами — слетев, как спугнутые птицы; солнце — слившись с небом, как тень. И сквозь них властно проступили озарённые реликтовым смехом истинные вещи — солнце, огороды, сады и стада, церковь и домики, лес, луг, речка. Те же с виду и по названиям, они были, в отличие от пропавших своих тёзок и двойников — не полыми, не дутыми, не пустыми, не выеденными и прожёванными изнутри в труху вертлявой скользкой смертию, но наоборот, — прочными и сочными, сделанными навсегда из доброго вещества тишины.
Отслужив десантником, отслужив легко и не без удовольствия, что было даже странно для человека, знающего слово «гуссерль», Егор решил свести своё существование к минимуму, полагая, что чем слабее человек существует, тем меньше зла выделяет и не столь сильно загрязняет тем самым окружающую пустоту. Он устремился жить как можно тише и устроился в громадное госиздательство рядовым редактором в подотдел Непубликуемой Американской Поэзии II половины XX века. Работа была, как нужно, не бей лежачего. В подотдел стекались со всех издательств СССР произведения и переводы произведений американских поэтов указанного периода, по той или иной, никогда, впрочем, не пояснялось, по какой, причине запрещённые, либо просто не попавшие «в печать и в свет» ввиду художественной ничтожности, неактуальности и вкусовых капризов цензоров. Эти тексты в подотделе НАП II половины XX в. фасовались по периодам (60-е…, 70-е…), жанрам (лирика, эпос, тексты песен…), а также по качеству (шедевр, хорошая работа, ни то ни сё, графомания…) и частию складывались, частию направлялись в два адреса, точнее, на два имени. Какому-то Янису Ансельмовичу Меньше и не менее какому-то И.Ю.Кузнетсову. Кто были эти граждане, что они делали с нелитовкой и запрещёнкой, неизвестно было.
Егор от переначитанности начал графоманить и сам, инда возомнил себя поэтом (к счастью, ненадолго), участвовал в призрачных литературных движениях контрофициоза; собиравшихся, чтобы придумать себе название, обсудить планы кражи усилителей и хайхета из дк «Битум» и немедленно по итогам раздумий и обсуждений распасться, рок-командах; в подпольных пьянках протеста. Кое-что переводил из Грегори Корсо и Алена Гинзберга. И первым, пожалуй, в нашей «неритмичной стране» с отшибленным слухом расслышал матерные чёрные частушки свирепых чтецов рэпа.
Его рабочим местом была наноразмерная комнатуха напротив электрощитовой, в которой почти ежедневно упивался бормотой и ударялся током, кричал глупым криком, а после уносился уборщиками в медпункт и, по получении первой помощи, увозился далее, в медвытрезвитель выдающийся непризнанный переводчик Малларме электрик дядя Толя. В комнатухе же помещался весь подотдел, то есть, помимо Егора, ещё — начальница подотдела Иветта Ивановна Бух и её зам Черненко Игорь Фёдорович. Получалось, единственным подчинённым этих начальствующих особ был как раз Егор. Правда, особы не особо начальствовали, нравы в подотделе заведены были запанибратские. Иветта Ивановна была женщина с мощным туловищем неимоверной толщины. Её стол заваливался завёрнутыми и не завёрнутыми в импортные стихи слойками, сайками, ватрушками, сушками, плюшками, конфетами, конфитюрами, кипятильниками, чайниками, чашками, печеньем, вареньем и прочими орудиями неистовых чаепитий. Она пыхтела, хлебала чай и жевала что-нибудь без перерыва на работу, ничего не делала сама и других не заставляла. Егор сказывал ей, стареющей беззаботно, как все люди, которые ни дня в своей жизни не были вполне красивыми и здоровыми и оттого с годами ничего не теряющие, саркастические комплименты, оскорбившие бы своей двусмысленностью любого умеренно питающегося человека. Но Иветта была жирна и оттого мягкодушна, тепла от лени, от избытка сала. Она уже лет пятнадцать всё собиралась влюбиться в давнего своего коллегу и сокомнатника Игоря Фёдоровича, да так и не собралась — булочки и джемы, мишкинасевере и зефирывшоколаде отвлекали её всякий раз, любились проще и на вид были явно вкуснее Игоря Фёдоровича, провонявшего дукатской явой, обсыпанного по пояс перхотью, слишком худого и притом как-то скверно, неровно, пятнисто лысеющего. А ещё Черненко был женат на такой же толстенной, как Иветта, бабе, так что и чисто физически отбить его у счастливой соперницы было бы проблематично. А ещё он слыл лучшим в Европе специалистом по Уоллесу Стивенсу и обалденно декламировал по три раза на дню на чистейшем американском «Тринадцать способов видеть чёрного дрозда». Так что Ивановна, ничего никогда не читавшая и не отличающая ни в лицо, ни на слух Каммингза от Керуака, направленная руководить подотделом откуда-то из-под профкома, то ли партбюро, оказывалась очевидной непарой ему. Впрочем, и врагом, конечно, не была, и вообще все трое обитателей комнатки были хорошие товарищи и дружили той не требующей жертв дружбой, которая заводится промеж сослуживцев, несущих непыльную и ненапряжную службу при препустейшем каком-нибудь дельце государственной важности. Начальство получало больше ста рублей жалования, Егор — не больше.