Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я, как и автор, против прямой ненормативной лексики, если она не художественный образ. Может, я отстал от жизни. А Пушкин? Ведь именно Цветаева заметила, что он «“Вестника Европы” только с жопой рифмовал». Но у Пушкина все это было изящной, лукавой игрой художника.
Озорна и целомудренна ненормативная лексика в стихах рязанской красной девицы Нины Красновой.
Впрочем, мне кажется, раскрепощение языка сегодня достигло предела. Дальше демократизировать некуда. Произойдет взрыв языка.
Мат в мировой литературе ныне переходит в классический мелодизм. Лидер группы с почти алешковским названием «Fugs» – румяный, с пшеничными усами бунтарь-гигант Эд Сендерс прислал мне выходящую на днях свою книгу стихов «CНEKНОV», где тонко и конструктивно пишет о поэтичности Чехова, о России. Книга может стать событием. Есть и торопливости: «Победоносцев[2] – это Гувер своей эпохи. Только хуже»… Но это детали.
Мощное движение «Рэп встречается с поэзией» набирает силу в США. В модном захолустье, в нью-йоркском «Сохо», самым нехилым считается клуб «S.O.B.», переведем его как «Сволочи». В нем поэты рэпа не поют, а читают стихи. Вмещающий 350 зрителей, как и наш «Политех», клуб всегда переполнен. Бритоголовые, в черных очках, белые интеллектуалы и интеллектуалки здесь перемешаны с черными. «Сейчас идет бум поэзии!» – восклицает юная поэтесса Ша-Кэй. Аллен Гинсберг рассказывал, что интерес к поэзии растет. «Поэзия встречается с рэпом, она основана на бит-поэзии, но спонтанней и работает на ритме и рифме». Ростки поэзии пробиваются и в рейве.
Журнал «Нью-йоркер» приводит типичную фразу современного американского тинейджера: «Пойду, блин, отрублюсь на вечере поэзии, ма…»
Обособленные ячейки ментального схожи. Я заметил, что темные залы Москвы, и Рязани, и Нью-Йорка, и Шотландии хлопают в тех же местах, тем же видеомам, что и сегодня в Самаре. Самара – суммарна.
И у нас тяга к поэзии, пожалуй, не чахнет. Однажды, накануне вечера в Политехническом мой латаный-перелатанный жигуль, не доезжая до Консерватории, столкнулся с шикарным БМВ. Бампер БМВ был искалечен. Огромный владелец выскочил, бушуя. Еще бы: замена бампера обходится в 2500 долларов! Наша беседа кончилась тем, что он взял вместо компенсации билет на завтрашний вечер в Политехнический. Я видел, как он и супруга были счастливы, сидя в конце зала. Кстати, он оказался сыном известного футболиста и тренера Севидова. Где еще могут платить за билет на вечер поэзии такую цену?
Поэзия возвращает человеку его человеческое измерение. Коперник первым открыл человека как провинциальную особь во Вселенной: человек не царь, а провинциал. Гете назвал это открытие равным Библии. Мы с вами провинциалы Вселенной. Не случайно Рихтер проехал с концертами по всей русской глубинке. В Барнауле я попал в тот же гостиничный номер, где только что жил великий пианист. На окне, как иней, сохранилось его сияние.
Есть ли процент надежды в стопроцентном беспределе нашей жизни? Но ведь должен же быть! Провинция провиденциальна. Есть и жуткие черты провинции.
Зыбким световым зайчиком надежды брезжут наивные размывы акварели в музее детской живописи Самары. Восстановленный подвижниками во главе с Ниной Ивелевой, статной российской интеллигенткой, среди безнадежья и общей безвыходности, этот цветной теремок находится в центре города. Что любят, чем живут дети Провинции? Они исповедуют Петрова-Водкина и Матисса. Цветастые размывы волжан соседствуют с хрупкими грезами детишек Санкт-Петербурга и с гаммой новосибирцев. Здесь же зал американских детей. Когда-то здесь молодой мэр играл им на скрипке. Особенно любят пацаны неистовый синий.
Только бы их не затоптали! Может быть, и правда, это сердцевина города. А вдруг и правда город можно построить не только вокруг бункера, но и вокруг детской мечты?
На что же похожи полукавычки над словом «Провинция»? А вдруг и правда на стрелку указателя, устремленного ввысь, в небо?
Сосед
Первый служитель муз, с которым меня свела судьба, – инженер Виктор Ярош – жил в соседней квартире.
Кудрявый, уже начавший тяжелеть Лель, он принадлежал к той моложавой породе вечных мальчиков, бескорыстных рыцарей российской поэзии, чье служение вдвойне самоотверженно и свято, ибо безвестно. Их жизни, быт бывают внешне нескладны, порой разбиты, но внутренне особо прекрасны, ибо озарены несбыточным. Еще до войны он напечатался в газете «Литература и искусство» и показал мне этот пожелтевший номер, стертый и сыплющийся на сгибах. Писал он под Есенина.
Заметет осенняя пороша…
Будут только где-то вьюги петь,
И не будет Виктора Яроша, —
глуховато читал он, певуче смягчая по-украински «г». Фамилия Ярош в жизни имела ударение на первом слоге, в стихах же – на втором, что противоречило реальности. «Для рифмы!» – смекнул я.
В таинственной комнатушке его, как алтарь, мерцала корешками книжная полка. Поблескивал золотой веночек на лазурном корешке Есенина. Хозяин открыл мне пленительную прелесть «великих малых» российских поэтов – Фета, Тютчева, Полонского, Федора Глинки. Он заворожил меня ими, я знал их наизусть, позднее я познал «гигантов». Таким образом, литературное воспитание мое прошло естественно – от малого к большому, а не наоборот, как обычно случается.
К моим первым поэтическим опытам он был снисходителен. Собственно, это были не стихи, а детские переживания, всдобренные плохо переваренным столь милым его сердцу Есениным.
Будучи есенинцем, он недолюбливал Пастернака. С уязвленным восторгом он рассказывал, приходя с вечеров Пастернака в Политехническом: «Притворялся, что забывает строчку, и весь зал хором ему подсказывал. Стон стоял. Люди не понимают, им действительно нужно любить. Но на эстраде он кумир. Признаю. Читает как бог. Сейчас только он и может один набрать зал. Ну, конечно, еще и Симонов. Но это другая статья. Особенно одна блондинка с ума сходила. Хороша».
Отец его, Феодосий, сапожничал.
Смирный, сморщенный, как лечебный гриб, вечно пьяненький, слезясь виной и добротой, он утречком по-турецки усаживался работать на лестничную площадку возле лифта, чтобы не разбудить домашних или по какой-то иной, лишь ему известной причине. Там он расстилал свою подстилку и раскладывал инструмент – треугольный нож, вместо ручки обернутый тряпицей, овальные заготовки подошв, серебряные подковки, которые он набивал на счастье людям, дратву, жестяные банки с малюсенькими металлическими гвоздочками, острыми, как зубья щуки, и желтыми – деревянными.
Чекушки он прятал за батареей, опасаясь гнева сына и презрительно красивой невестки.
Лифт в те годы не ходил. Ржавая сетка шахты пустовала, как клетка жар-птицы, увы, улетевшей… Вверху, если заглянуть, под потолком на последнем этаже пылилась ненужная кабина, заржавевшая и нахохлившаяся, как серый туберкулезный беркут зоопарка