Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты помнишь, тогда, в десятом классе, кого я… это… ну, первый раз?.. – и ладонью в кулак, будто вбил в него что-то. Но звук уже не такой звонкий – то ли руки у него, у Кабана, пухлее стали, то ли акустика в кабинете не та, что была в пустом классе.
А он, мой дружок, не спрашивает, кого, – он стискивает пальцами виски, будто: ох и пьян же, мол, он, ох и пьян. Ну ещё бы – коньяк с пивом! А тот, чей кабинет и чей коньяк, из неокрашенного сейфа вынутый и теперь уже допитый, и под стеклом на столе у которого список наркотических таблеток, фотографии актрисы Чурсиной да двух или трёх разыскиваемых по всему Союзу уголовников опасных, не может тот понять, тот говорит:
– В пятницу родители её сматывались, так, слушай, кайфово – придёшь, всё как надо – в постели, а не где придётся, у неё же и винца или бражки хлебнёшь для раззадору, а для баб первый мужик, сам знашь… кто её распечатал, тому и память, как говорится, от неё вечная, тому она и даст всегда, хоть и замуж за другого выйдет… Так уж, прости меня, природа обустроила. А я бы вот её, артистку эту… Чё ты?
А он, дружок мой, уже не слышит, он, мой дружок, бежит к маме, он плачет горько пьяным плачем, слёзы жгут ему горло, он шепчет:
– Мама, мама…
И потом так:
Бегом-бегом-перебежками и под каким-то чудесным углом к вздыбившейся будто к небу дороге, оказавшись за городом и долго – до проступивших сквозь сумерки звёзд – затылком, спиной, локтями и пятками беседуя с землёй, он, дружок мой, глядит прямо перед собой – вверх и, присмирев и успокоившись, видит там, среди ярких созвездий, медленно, бок о бок летящих, о да, тихих и прекрасных, словно в рамах бледных картин, отца и мать. И будто тонкий шёлковый шнур волочится за ними, как за змеем… нет, нет, совсем не так, вот как: и будто тонкий тянется за ними, как за бумажным змеем, шёлковый шнур, конец которого, расплетясь на кисти и цепляясь за пересохшие стебли высокой, ломкой травы… нет, нет, не так, а вот как: тащится, шурша, по умерщвлённой засушливым летом траве и, извиваясь как змея, ищет, ищет, ищет… ищет его, дружка моего, шею».
Всё это крест-накрест перечеркнул уверенно синий фломастер. Тем же фломастером и рукой самого, вероятно, автора на чистой полосе листа исполнена короткая, но ёмкая рецензия на вышеотпечатанный текст:
«…..»
Прочитав означенное слово, мальчик утянул, словно погрузил её во что-то густое и упругое, в плечи голову и в позе, для этого, казалось бы, неловкой, стал озираться. Рот его округлился, губы занемели – будто другим чем-то, более увлекательным, выпустив эспандер, занялась невидимая рука. И страх у мальчика во взгляде. Редкие, бесцветные волосы на толстенькой шее взмокли, потемнели и слиплись в жиденькие косички. Мальчик выронил лист. Бежавшая мимо болонка сцапала его и, фыркая, принялась рвать, головой при этом из стороны в сторону мотая так, что впору подумать, будто всё та же длань незримая только для того с эспандером и распрощалась, чтобы ухватить болонку поперёк тщедушного тельца и, забавляясь, потрепать её в воздухе, словно мочалку прополаскивая. А на последнем листе, что остался у мальчика, было напечатано:
«А Митя здесь вот при чём… вот он при чём тут, этот Митя. Но для начала лишь одно событие припомню: в Митином доме появилась девочка, поступившая в нашу школу, во второй класс, когда я учился в первом, – а теперь увяжу с этим событием вот что: в Норильске у Мити жила его родная сестра, сама шахтёрка и замужем за шахтёром; в один несчастный день и сестра, и зять Мити погибли в шахте, как, не знаю; остались у них дети: мальчик и девочка; мальчика приютила тётка, другая Митина сестра, живущая в Елисейске, а девочку привезли к Мите, который, судя по разговорам, никак на это не отреагировал и образа жизни не изменил. Но как странно: совсем иначе с тех пор стало звучать для меня имя Надя…»
Ужаснувшись тому, что буквы прекратились, мальчик осмотрел лист с обратной стороны, ничего там не обнаружил, стиснул челюсти и злобно уставился на женщину. И похоже, как заподозривший опасность и насторожившийся зверёк, мальчик в любой момент готов был сорваться с места и побежать. Женщина озорливо улыбнулась: губы её съехали на левую половину лица, а правое ухо подалось вверх.
– Утю-тя, – сказала женщина. – Мамочка с папочкой у тебя, колобок, наверное, алкашики… есть или были… раз ты такой вот вумный, как вутюг. А моему сыну было бы пятьдесят, если бы родила его в четыре года, – и исчезла с лица её улыбка, как рябь с воды, которую в покое вдруг оставил ветер, и губы и ухо заняли свои исходные позиции, лишив лицо лукавого выражения, – забыла про мальчика женщина.
Мальчик утробно хрюкнул и побежал, как циркулем, разводя столбцами ног. Рубашка на его жирненькой спинке от пота потемнела. Отвороты – не по жаре чёрных и плотных – брюк покрылись кирпичной пылью. Розовый пластмассовый козырёк кепочки, как забрало, заслонил глаза. Параллельно Старому Тоомасу, изображённому на тулье его кепочки, корпус мальчика наклонен вперёд – не падает мальчик лишь бегу благодаря. Руки его бездвижны, будто приклеены. Как маленькое стенобитное сооружение – мальчик. Там, на Чкаловском, когда-то Геслеровском, живёт его бабушка. Мальчик прибежит домой, мыча, ткнётся в её рыхлый, как муравейник, живот, а бабушка скажет: «А-а, а говорила я тебе, не убегай один далёко, а то волк тебя окусит».
– Ату его, ату, – закатившись скрипучим смехом и откинувшись резко на спинку скамьи, скомандовала болонке женщина.
Собачка тявкнула и закашлялась, подавившись бумагой.
– Жри, жри больше макулатуры, – сказала женщина. – Может, рублишко на пиво или талон на Дюма или Дрюёна выкакаешь, ненормальная, – и будто сдобрилась. И говорит: – Смотри мне, закупорится, дурочка, к ветеринару сама попрёшься, без меня, я на тебя время тратить не собираюсь, у меня его и без того нет, потому что, и сама должна уж понимать, деньги – время, время – деньги… связи, правда, я прямой не вижу…
У