Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Родители Греты, детство которых совпало с началом Второй мировой войны, были депортированы со всей родней в Западную Сибирь, в Кулундинскую степь — отдаленную местность к востоку от казахской границы и к северо-западу от Алтайских гор. До переселения они жили в городе Энгельсе, на Волге. Дед Греты по отцовской линии работал агрономом. Одна из ее бабушек была учительницей истории в немецкой школе. В Западной Сибири бабки и деды Греты стали колхозниками. Мать Греты к концу войны осиротела, и ее взяли к себе в семью родственники. В конце 1950-х, отслужив в армии, отец Греты сумел поступить в институт в Москве, где, как и его отец когда-то, изучал агрономию. Ему повезло: после окончания института удалось устроиться в университетскую лабораторию в Ч. Он написал своей невесте в Кулунду, она приехала из Западной Сибири, и вскоре они поженились. У родителей Греты было двое детей. Дома они говорили по-немецки, вне дома — только по-русски. Мать Греты готовила немецкую еду и хранила потрепанный томик Библии в потайном ящике. Представления Греты о Германии — и о потерянном мире поволжских немцев — сложились из тех книг, что ей удалось прочитать в скудной сельской библиотеке Ч., а также в районной библиотеке, но более всего — из родительских рассказов о жизни в Поволжье до депортации.
В то лето мы с Гретой встречались каждый вечер, когда я освобождался от работы по сбору образцов почв, камней и растений и наклеивания на них соответствующих этикеток и ярлыков. Мы занимались любовью под ночным небом, в стоге сена, прислушиваясь к кобыльему боязливому ржанию, доносившемуся неподалеку, и гудкам паровоза, тормозившего на подъезде к дальней станции. Я рассказывал Грете о своих любимых картинах в Пушкинском музее. Она не понимала, что означает слово «импрессионизм», а мне тогда казалось, что я знал и понимал. Грета за всю жизнь лишь трижды была в Москве, хотя жила в полутора часах езды от столицы. Будучи немкой по происхождению, в остальном она ничем не отличалась от русских деревенских девчонок.
Эта внезапная ностальгическая случайная встреча на Штефансплаце сбила меня с толку. Тогда, в Ч., наш летний роман казался мне таким очаровательным именно из-за того, что происходил на фоне русской деревенской жизни. Если бы я встретил Грету в Москве, средь тогдашней городской тусовки, она показалась бы мне безнадежной провинциалкой, несмотря на врожденную пытливость ума и боттичеллиевский лик. Здесь же, в Вене, она была совсем другой: одевалась как заправская западная студентка, свободно говорила по-немецки, да и чувствовала себя как рыба в воде. Я же, напротив, ощущал себя инородным телом посреди пестрой толпы на Штефансплаце — это я был советским провинциалом на улицах и площадях имперской Вены. Я сидел в кафе, тянул светлое пиво, закусывая бедняцким бутербродиком, и пытался понять, что таится за этой неожиданной переменой фортуны. Группа цыганок с детьми прошествовала за окнами в направлении Св. Стефана. Девочка-подросток стрельнула в меня глазами, словно напоминая, что пора возвращаться в Габлиц.
Я появился в пансионе перед ужином, почти совершенно позабыв об утреннем скандале в столовой. Но на следующий день, лишь переступив порог столовой и увидев Шарлотту Длинный Нос за конторкой, надзирающую за тем, как сервируют завтрак, мы с родителями развернулись и вышли. В знакомом продуктовом магазинчике мы купили банку растворимого кофе. До самого отъезда из Габлица мы кипятили воду кипятильником, прихваченным из Москвы. У нас установился собственный распорядок дня. Мы совершали длинные прогулки по Венскому лесу. Устраивали пикники, ели хлеб, сыр, копченое мясо, купленные у румяного улыбающегося продавца. Отдыхали у общественного бассейна в компании детей и их полуголых мамочек. Весь стресс последних предотъездных недель, помноженный на шок прибытия на Запад, наконец дал о себе знать. Мы чувствовали себя бесконечно уставшими и расслаблялись — бесцельно, сладко, беззаботно.
Спустя два дня после того, как я столкнулся с Гретой на Штефансплаце, мы увиделись снова. В то утро я приехал — снова на попутке — в Вену, и теперь стоял, дожидаясь ее, напротив собора Св. Стефана.
На Грете было кобальтовое платье без рукавов, гармонирующее с цветом глаз.
— Что будем делать? — спросила она.
— Может, сходим в музей?
— В какой?
— Вообще-то я дико люблю Босха. Знаешь его «Страшный Суд», триптих с разными прекрасными чудовищами? Кажется, он где-то в Вене.
— Да, точно, — подтвердила Грета. — Это в Академии изящных искусств.
— Пошли туда?
— Можно, конечно, сходить. А ты не хочешь что-нибудь посовременнее?
— Например?
— Например, Сецессион.
— А по-русски?
— Объединение художников. Ты разве не слыхал о югендстиле? — Грета смотрела на меня с удивлением, и я вспомнил себя, шепчущего ей в стогу сена: «Грета, ты разве не знаешь, кто такой Эдгар Дега?»
— Вообще-то нет, — признался я.
— Климт? Шиле? — Грета была явно озадачена.
— Да, я слышал о них. Но давай все-таки сначала посмотрим Босха?
— Можем и туда, и туда. Это рядом.
Мы шли по широкой Картнер-штрассе мимо здания Венской оперы. Я припомнил горчайший анекдот о старой ленинградской еврейке, наконец-то получившей разрешение на выезд после изматывающего десятилетия постоянных отказов и переподач документов. Ее муж умер «в отказе», не дожив до отъезда. В свой первый же вечер в Вене она пошла в оперу, где и свалилась замертво от разрыва сердца во время финала «Аиды».
— Не люблю я Босха, — сказала Грета, когда мы выходили из Академии. — Слишком депрессивно. Что это за Страшный Суд, если никто не спасется? Не могут же они все быть грешниками. Хоть кто-нибудь достоин спасения.
— А мне как раз нравится, — откликнулся я. — Никто не спасется. Вот это да! Тотальное наказание для человечества.
Мы молча прошли пару кварталов. То, что Грета называла Сецессионом, оказалось зданием из белого камня, которое я мог бы принять за синагогу или, возможно, за мечеть, если бы не отсутствие минарета. Крышу здания венчал купол, покрытый золотым листом. Лики трех муз украшали фасад. Две строчки золоченого германского письма блестели на фризе. Я узнал слово «Kunst».
«Времени — свое искусство, искусству — свободу», — перевела мне Грета. Ее глаза блестели.
Осмотрев коллекцию Сецессиона, мы отправились искать место, где можно пообедать.
— Я угощаю, — сказала Грета. — Ты пригласишь меня в следующий раз.
«Когда только это произойдет?» — мелькнуло у меня в голове.
Она предложила зайти в фастфуд, откуда доносился резкий запах жареного масла. Меню было напечатано по-немецки. Оно мне ничего не говорило.
— Возьми мне то же, что и себе, хорошо? — попросил я.
Усевшись за пластмассовый столик, я наблюдал, как Грета с улыбкой делает заказ мужчине, стоявшему за стойкой, затем берет поднос с двумя порциями рыбы, жаренной в светло-коричневом кляре и обсыпанной картофелем фри, и двумя продолговатыми бутылками оранжада.