Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На сей раз тот голос из туннеля, кому бы он ни принадлежал, сказал ему: «Добро пожаловать наверх!», — и папе не терпелось скорее отправиться в путь.
Это, конечно, было потрясением для нас, но прекрасной смертью для папы. Он было готов к ней и ждал этого момента. Желать, чтобы он вернулся, было бы чистым эгоизмом. Иное дело Сэм. Я искала знаков, которые указывали бы на его присутствие среди нас. Если трепетала занавеска, причиной всегда оказывался ветерок. Тень на стене напоминала по форме голову Сэма, но ее отбрасывала ветка папоротникового дерева.
Единственный знак, который мы обнаружили, было слово «дурак», нацарапанное его почерком высоко на стене в спальне. Стив обнаружил надпись, когда собрался переклеивать обои. Сэму пришлось, должно быть, влезть на стремянку, чтобы расписаться там зеленым фломастером. Совершенно типично для нашего сына — развеять надежды шуткой. Может, он и хотел сказать нам что-то, например что считает нас идиотами, увязшими в своем горе.
Никогда. Сэм никогда не вырастет, не влюбится до безумия, у него не будет своих детей, никогда он не познает этого счастья. Навсегда. Он ушел из этого мира навсегда, его навсегда запомнят золотым мальчиком, которому не суждено стать мужчиной. Единственным способом хоть как-то остановить эти слова, кружащиеся в голове, было подойти к венецианскому окну — его невозможно было отправить в мастерскую: оно просто не вынималось — и начать скоблить оконный переплет острым малиновым скребком. Никогда, навсегда, никогда — пока у меня не начинало ныть запястье, а стертые пальцы кровоточили и горели. Вид из окна — город, холмы и гавань — казался зловещим, но нужно было соскабливать краску с рамы. С каждым взмахом руки я как будто снимала новый слой боли. Может, когда останется только голое, гладкое дерево, мое сердце исцелится. Один раз (днем или уже стемнело?) Стив нежно обнял меня и увел от окна. Мои бессмысленные, навязчивые движения беспокоили его.
Время от времени я возвращалась в мир — неизбежные рейды по магазинам и офисам — и без стеснения грузила чужих людей рассказами о своей трагедии. «У меня сын погиб, — сообщила я служащей на почте. — Да-да, его сбила машина три недели назад. Ему было всего девять лет». Женщина вдруг побледнела, как-то подобралась, вытянулась. Казалось, она пытается слиться с плакатом, рекламирующим новую серию почтовых марок. Объекты коллекционирования, прекрасный подарок друзьям-иностранцам, можно использовать и по назначению. Нервно посматривая на дверь, она сказала, что сожалеет. Интонации были ровными и спокойными. Сожалеет о чем? Что я воспользовалась ей как отдушиной, чтобы сообщить шокирующую информацию, или тем, что я вообще оказалась в ее почтовом отделении?
Меня захлестнуло волной стыда. Зачем было с утра портить день ни в чем не повинному человеку, просто пришедшему на работу? У нее были все основания думать, что я сумасшедшая или лгунья или то и другое.
Кассирше в банке я тоже рассказала. У нее была похожая реакция. Что за странная потребность у меня выставлять напоказ свои раны, еще незажившие, такие болезненные? Видеть их шок и дискомфорт? Слабое утешение. Должно быть, мне необходимо было переосмыслить свое место в этом мире, определить свое положение, нацепить ярлык, чтобы незнакомые люди могли его прочитать, и, в, конце концов, попытаться все же принять неприемлемое. Может, был особый смысл в том, что в старые времена люди целый год носили траур, одевались в черное. Это был предупреждающий сигнал: скорбящий человек может оказаться, мягко говоря, неуравновешенным.
Дома я чувствовала себя отвратительно, боясь стать жертвой сочувствующих гостей, но и к общению с внешним миром я тоже готова не была. Я ходила по центральной улице, хотела купить новую одежду для нашего единственного оставшегося в живых сына — модную одежду отличного качества, чтобы навсегда защитить и уберечь его от всех опасностей, — и вдруг поняла, что заблудилась. Меня окружали лица, море незнакомых и равнодушных лиц. Я была готова расплакаться. Витрины зловеще клонились ко мне, грозя раздавить, пригвоздить к мостовой. У меня подгибались коленки. Тут меня окликнула случайно оказавшаяся там знакомая. Она проводила меня к машине. Униженная собственной беспомощностью, я поблагодарила и уверила, что дальше справлюсь сама.
Вцепившись в руль, я судорожно дышала, отлично зная, как я сейчас выгляжу. Человеческий череп, облепленный прядями волос. Взглянув в зеркало заднего вида, я увидела двадцативосьмилетнюю женщину, поразительно молодую, с красными глазами, — это показалось мне непостижимым.
Как бы то ни было, мы пытались вести нормальную жизнь. Через пару недель после похорон Стив, уставший от моих бесконечных стенаний и плача и вынужденный тайно нести собственное горе, собрал сумку и, как лунатик, отправился на недельную вахту в море. Я очень надеялась, что, погрузившись в рутину своих обязанностей и корабельных будней, он сумеет обрести покой.
Несколько дней спустя в дверь постучали. В тени коридора, за матовым стеклом двери, едва виднелся смутный силуэт. Фигура явно была женская, но ее очертания не показались мне знакомыми. Для женщины она была высоковата, волосы короткие и лохматые.
Роб оторвался от кухонного стола, на котором строил космическую станцию из нового набора «Лего». За последние недели его осыпали подарками — новыми игрушками и одеждой, всё ослепительно яркое, в нарядных блестящих обертках. Рата, некогда бдительный сторож, лишь приподняла ухо и продолжала лежать у двери в бывшую спальню мальчиков. Со дня трагедии она почти постоянно лежала там, неподвижно, безучастная ко всему. Когда ее пытались утешить, она только поднимала свои траурные глаза.
— Давай не будем отвечать, — предложила я. — Постоят да и уйдут.
Меньше всего нам нужны были очередные гости. Я, утомленная до предела, пребывала в каком-то сонном оцепенении и была неспособна поддерживать разговоры. Невозможно было снова начать обсуждать случившееся. Он — или она — будет таращиться на меня глазами-воронками, слушая рассказ о том, как из дому вышли два моих обожаемых сыночка. А вернулся только один. Я устала бесконечно повторять эту историю, декламировать ее нараспев, словно хорал в пустом соборе. Не нужны мне были их слезы, их сочувственные, разъедающие душу голоса.
Впрочем, гостья могла оказаться из тех, кто приносил нам еду. На протяжении последних недель мы то и дело находили на крыльце тарелки с сэндвичами и кексами, аппетитных жареных кур. Я была благодарна таинственным поварам за помощь и за то, что не лезли в душу. Их анонимные дары оказались желанным подспорьем и даже утешением. Я вроде бы и думать не могла о пище, однако еда куда-то девалась.
Рядом с раковиной громоздилась стопка пустых тарелок, она все росла, вызывая угрызения совести. Я понятия не имела, кто их приносит. Может, как раз сейчас у двери стоит одна из этих неведомых благодетельниц, вдруг как раз сегодня она набралась мужества войти в дом скорби и заявить права на тарелки.
Нет, не стану открывать, кто бы ни скрывался за матовым дверным стеклом. Пусть оставляют на крыльце еду, цветы или источающие патоку сочувственные записки, а затем беспрепятственно возвращаются в жизнь.