Шрифт:
Интервал:
Закладка:
НИК: ПЕРВАЯ
СГОРЕЛ ЗА
Весь его облик, вся повадка ассоциировались с последней бодрой стадией того, что люди постарше называют скоротечной чахоткой. Редактор полагал (и уж точно надеялся), что этот человек не женат, — полагал не благодаря каким-либо сведениям, а лишь на основании неких эманации его, репортера, живого бытия; родителей у этого существа, по всей видимости, тоже никогда не было, как не было детства и не будет старости, словно оно в готовом, бесповоротно зрелом виде возникло в результате какой-то яростно-мгновенной эволюции. Если бы, к примеру, выяснилось, что у него есть брат, удивления или тепла это породило бы не больше, чем обнаружение пары к выброшенному в мусорный бак ботинку. Редактору передавали слова девицы из борделя на Баррикейд-стрит, сказавшей о нем, что это было бы все равно как взять входную плату с призрака, который явился на спиритическом сеансе в арендованном зале ресторана.
На редакторском столе, под прямым прицелом настольной лампы, оно тоже лежало — черное, жирное, непросохшее -
ВОЗДУШНЫЙ ПРАЗДНИК:
ПЕРВАЯ ЖЕРТВА
АВИАТОР СГОРЕЛ ЗАЖИВО
Редактор в одной рубашке, откинувшийся на спинку кресла, лысый и тоже мертвенно подсвеченный выше зеленого надглазного козырька, смотрел на репортера с раздражением.
— У вас нюх, что ли, какой-то на события, — сказал он. — Очутись вы в зале, где набилась сотня незнакомых людей, из которых одному суждено застрелить другого, вы кинулись бы к ним, как ворона к падали, вы были бы на месте заблаговременно; да чего там, вы побежали бы на угол к полицейскому и позаимствовали бы у него пистолет для этой их перестрелки. А приносить не приносите ничегошеньки — информацию, и только. Ну, с ней-то порядок — от других газет мы вроде бы не отстаем, что они печатают, то и мы, и в суд нас никто пока что не тягал, и конечно же большего за пять центов никто от нас не ждет, да и не заслуживает. Но живое-то дыхание новостей — где оно, где? Одна информация. Вы и добраться сюда с ней не успели, а она уже померла и протухла.
Репортер неподвижно высился над жестким световым радиусом лампы, глядя на редактора внимательно и напряженно, с видом собаки, натягивающей поводок.
— Как будто на чужом языке читаешь. Да, вы чувствуете: здесь, на этом месте. Может, даже точно знаете и место, и время. Но — и только. Как будто по несчастной какой-то случайности вы, сами того не сознавая, слушать и смотреть приучились на одном языке, а писать, если это можно назвать писанием, на другом. Вы перечитывать-то пробовали? Как это вам?
— Перечитывать что? — спросил репортер. Потом со стула напротив дослушивал редакторскую ругань. На стул этот он рухнул с шарнирно разболтанным грохотом вороньего пугала, сухим — точно костями по дереву, — после чего сидел, подавшись вперед через стол, неуемный, по виду не только находящийся на пороге могилы, но и вглядывающийся уже в то, что делается по другую сторону Стикса, — в кабаки, где никогда не трещал кассовый аппарат и не щелкал выдвижной денежный ящичек, в тот золочено-злачный район, где благовонно блещут и лоснятся от душистых масел безымянные небесные груди вечного и дармового блаженства. — Почему вы раньше мне не сказали? — вскинулся он. — Почему раньше не сказали, что нужно именно это? Я зайцем ношусь восемь дней кряду каждую неделю, ищу материал, нахожу, пишу — а рекламодателей и подписчиков даже восьми тысяч нет. Но не важно. Потому что слушайте.
Он сдернул с головы шляпу и кинул на стол, но редактор мигом смахнул ее репортеру на колени, как на пикнике смахивают со скатерти облепленную муравьями хлебную корку.
— Слушайте, — сказал репортер. — Она там, в аэропорту. У нее мальчонка, но только вот двое их у нее — этих, что водят махонькие машины, на комаров похожие. Нет — водит один, другой совершает затяжные прыжки с парашютом — ну, вы поняли, пятидесятифунтовый мешок муки в руках, и падает с неба, как рождественское или не знаю там какое привидение. Да, да — у них пацаненок маленький, с этот телефон, не больше, но в комбинезончике в точности как у…
— Стойте! — крикнул редактор. — У кого пацаненок?
— Вот-вот. Не знают они. В комбинезончике точь-в-точь как у взрослых; сегодня утром, когда я пришел в ангар, он был у малыша еще чистенький, — может, потому, что первый день воздушного праздника у них за понедельник идет; но он возил палкой по полу, где разлилось машинное масло, и мазал комбинезон, чтобы выглядеть как они… Да, двое их: этот ее Шуман взял сегодня второй приз, поднявшись с четвертого места на развалюхе, про которую там все, кто вроде бы понимает что к чему, в один голос сказали, что ей не место даже в четверке. Она жена его — то есть ее фамилия Шуман, и малец тоже считается Шуман; сегодня утром в ангаре на ней был комбинезон как на всех, в руках тьма ключей и всяких деталей, в губах пучком зажаты чеки таким же манером, каким в старину, говорят, женщины зажимали булавки, пока за шитье дамских нарядов не взялась фирма «Дженерал моторс»; волосы как у Джин Харлоу[8], за них в Голливуде ей отвалили бы денег, и полоса машинного масла на лбу, где она отвела их рукой. Она жена его; жена, считай, с тех пор, как шесть лет тому в калифорнийском ангаре родился мальчонка. Ну вот, а Шуман тогда сел у какого-то там городишки в Айове, или в Индиане, или где там она училась в десятом классе, пока не изобрели авиапочту, чтобы фермеры переставали пахать и принимались глазеть на небо; она вышла прогуляться на переменке и, наверно, поэтому была без головного убора, и в таком вот виде она забралась на переднее сиденье одной из этих «дженни»[9], какие армия распродавала за гашеные марки или не знаю там за что. Может, она и отправила открытку со следующего коровьего выгона, где они сели, тетушке или еще кому, кто ждал ее домой к обеду, если у таких вообще есть родня, если они рождаются от людей. В общем, он стал учить ее прыгать с