Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хороши были чистари — кипенно-белые роскошные голуби с двумя полосками на крыльях; когда они поднимались стаей ввысь и начинали парить, кувыркаться там, то казалось, что в небе играет, резвится большое белое облако, прилетевшее к людям из горних далей.
Очень ценились, так называемые немцы — крупные статные голуби, необычайно послушные — по одной только команде хозяина, очень короткой, срывались с голубятни и стремительно уходили вверх, точно так же по одному короткому слову, по взмаху снятой с тела рубахи садились.
Сизарей — голубей, которые ныне обитают по всей Москве, их найдешь в любом углу столицы, — не было или практически не было. Так будет точнее. Считались сизари птицами низшей пробы, в голубятнях их не держали, они жили сами по себе. Наверное, именно поэтому их развелось так много ныне в Москве.
Поскольку голубятен в Марьиной Роще было не счесть, то между владельцами их заключались соглашения. Все дело в том, что иной голубь, — либо заблудившись, либо из любопытства, либо заметив нарядную самочку, — порою садился на чужую крышу. Его, естественно, ловили, а дальше уже события развивались по заранее расписанному сценарию.
Соглашения между владельцами голубятен были устные, никто никаких бумаг не составлял — голубятники хлопали по рукам, как богатые купцы начала двадцатого века, тем дело и ограничивалось: такое рукопожатие было много крепче разных бумаг, печатей и регистраций в больших важных журналах.
Существовало у голубятников два понятия: «ловимся» и «не ловимся». Если «не ловимся», то владелец голубятни, на чью крышу сел чужой голубь, возвращал птицу без всяких разговоров, если же «ловимся», то такой голубь становился уже добычей — он уже принадлежал новому хозяину, и его надо было выкупать либо выменивать на что-нибудь… Например, на другого голубя. Правило это — «ловимся — не ловимся» — соблюдалось в Марьиной Роще беспрекословно.
Когда в небе появлялся чужак, то немедленно поднимались все стаи — всем хотелось захватить его и совершить какую-нибудь маленькую коммерческую сделку.
Для того чтобы заманить чужака на свою крышу, существовали карнатые голуби. Карнатые — значит с выдранными перьями в крыльях, не способные совершать красивые демонстрационные полеты. Но для поимки чужой птицы карнатый голубь был просто незаменим.
Незаменим он был и тогда, когда своя стая начинала капризничать, упрямиться и не хотела садиться. А хозяину надо было обязательно ее посадить, иначе она уйдет в сторону и, не дай Бог, исчезнет.
Тогда хозяин подбрасывал вверх карнатого голубя. Тот — буль-буль-буль — тяжело трепыхал куцыми крыльями и грузно плюхался на крышу. Стая обычно это замечала и садилась рядом. Хозяину только того и надо было.
Точно также карнатые голуби сажали и чужаков, будто бы нить какая прочная, которую не оборвать, нарисовалась между ними, и чужак летел к карнатому на помощь, словно бы хотел подсобить ему взвиться в высь. Иметь карнатого голубя в своем хозяйстве считалось большой роскошью, таких голубятен было немного, основная масса любителей роскошных небесных птиц, завидев чужого голубя, занималась усадкой.
Что такое усадка? Да обыкновенная хитрость — ведь голь на выдумку хитра. Брали голубя, зажимали ему лапки пальцами и вскидывали над головой, тут же отпускали. Голубь трепыхался, взмахивал крыльями, работал ими усиленно и невольно обращал на себя внимание чужака.
И так продолжалось до тех пор, пока чужак не подлетал и не садился рядом. Тут-то он и попадал в плен.
Дальше шла разборка по принципу «ловимся — не ловимся»: если выпадала карта «ловимся», то новый владелец чужака вправе был рассчитывать на некую денежную мзду, которая скоро заведется в его кармане, на выкуп, а это означало, что можно будет выпить кружечку пенистого пива в ларьке на Шереметьевской улице.
Пили в Марьиной Роще, как рассказывал Шебаршин, кстати, мало, да и вообще люди — в отличие от девяностых ельцинских годов, когда народ откровенно спаивали не самым качественным заморским спиртом «роял» (его звали просто «роялем», как некую канифоль или смазку для гитарных струн) — старались особенно не пить. В основном выпивали.
А это происходило редко, как правило, по праздникам либо в дни, связанные с какими-нибудь личными или семейными событиями.
Многие обитатели Марьиной Рощи держали в своих сараях кур и поросят. Ну, куры — это дело обыденное, мелкое, а вот поросенок, особенно подросший, превратившийся в глыбу весом пудов так в шесть — это дело серьезное.
Завалить такого поросенка — уже событие. Собирался весь двор, накрывали стол, жарили свежую, одуряюще вкусную печенку — каждому обязательно доставалось хотя бы по кусочку, — обязательно было на таких пиршествах и «хлебное вино» — сиречь водка. Пели песни, вспоминали прошлое, прежде всего военные годы, будь они неладны.
Леня Шебаршин тоже вспоминал военные годы. Особенно один из зимних вечеров 1942 года.
Жили Шебаршины, как известно, на втором этаже; было, конечно, тесно, но, ведомо всем, теснота в укладе русских людей никогда не считалась пороком, недаром же бытовала пословица: «В тесноте, да не в обиде», — а в небольшой квартире Шебаршиных жило три семьи.
Поздно вечером — синим, вьюжным — в дверь внизу кто-то постучал. Сильно постучал — знал, видимо, этот человек, что слабый стук на втором этаже вряд ли кто услышит… Стук услышали, только вот какая штука — очень уж никому не хотелось выходить в промерзлый, насквозь пробиваемый ветром, дующим из всех щелей, коридор, затем спускаться по скрипучей, покосившейся от времени лестнице вниз, открывать дверь.
Это было настоящим испытанием, проверкой организма на прочность.
Стук внизу повторился. Был он настойчивым, требовательным, и еще в нем было нечто такое, что обязательно сдергивает человека с места — это когда кому-то требуется помощь… Именно это и послышалось в неурочном стуке.
Кто-то из Шебаршиных в галошах на босую ногу, в старой телогрейке, накинутой на плечи, выглянул в ледяной коридор, затем, накрываясь с головой белесым паром, вымахнувшим следом из хорошо натопленной квартиры, прокричал, приложив ко рту ладонь:
— Кто там?
В ответ прозвучало что-то невнятное — не разобрать, что. А вдруг телеграмма, вдруг это заиндевелый старичок из ближайшего почтового отделения?
— Кто там? Не слышу! — в конце концов смельчак, решивший выскочить из тепла на холод, вынужден был спуститься по лестнице вниз, к двери, отодвинуть в сторону старый железный засов.
За дверью, присыпанной снегом, стоял усталый, похудевший, с ввалившимися щеками, в плохонькой солдатской шинели человек. Это был Владимир Иванович Шебаршин, Лёнин отец — его на сутки отпустили из госпиталя домой, отсюда он должен был вернуться назад в госпиталь, а оттуда с командой пополнения вновь оправиться на фронт.
Заохала, завсплескивала руками бабушка Евдокия Петровна, а мать Ленькина Прасковья Михайловна от радости чуть в обморок не грохнулась… Господи, это было такое счастье, такая удача для фронтовика — хотя бы на один день оказаться дома. А для домашних это было еще большим счастьем.