Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я столько раз спрашивала себя, что сталось бы с нашими жизнями, останься мы вместе, имей мы мужество держаться друг друга, вопреки всему и наперекор ветрам, победи мы боязнь первого раза в то лето; в последний вечер я сказала бы «да», и это «да» было бы моим лучшим словом любви, но он только обнял меня, и мне захотелось раствориться в этом объятии, я бы все отдала, чтобы его руки меня задушили, да, задушили взаправду, чтобы мое первое женское «да» стало и моим последним вздохом.
Мне было пятнадцать лет, и я уже мечтала умереть от любви. Но утра жестоки, а рассветы холодны.
Мне никогда особо не везло с мужчинами.
В конце этого лета я вернулась в наш ужасный дом в Анстене, близ Лилля, туда, где мой отец прервал пулей какофонию своего сердца. Я вновь оказалась в том саду, где у меня не было ни брата, ни сестры, ни качелей, ни даже смеха больше не было, разве что смеялись наши тени. Я вернулась в эту жизнь, в которой узнала в дальнейшем от матери, что от любви не умирают. Я ждала там писем от Жерома, которые так и не пришли, фимиама, цветов, посвященных мне песен на радиоволнах, подарков к 14 Июля, шаманских фокусов и бог весть чего. И в возрасте, когда положено окончательно полюбить, я научилась молчанию.
В семнадцать лет я подарила себя другому Жерому, ради него; и мой первый раз был ледяным.
Несколько лет спустя я встретила мужа. Не смейтесь. Конечно, он был очарователен. Даже красив. Той красотой, что мы, женщины, умеем разглядеть в мужчинах, когда голодны. У него был взгляд, голос, неловкие слова; у него были все ловушки. И после нескольких ночей любви, после лихорадок и нежностей, исступлений и бальзамов я забеременела. Грешным делом влюбляешься, грешным делом беременеешь, а потом падаешь на грешную землю.
Мне никогда особо не везло с мужчинами.
* * *
Ну вот. Мне тридцать пять лет. Девятилетний сын, милый, ласковый. И мать, еще не старая и полная оптимизма, невзирая на предсказание Пако Рабана – который был в свое время одним из ее любимых кутюрье, – о конце света 31 декабря 1999-го. Ровно через сто семьдесят дней.
Она все же задумывается, не ликвидировать ли свою страховку. К чему беречь ее, если все там будем, размышляет она, не лучше ли устраивать праздник каждый день или хотя бы каждый день чем-то себя радовать?
А зачем мне идти в школу, если на Рождество наступит конец света? – спрашивает Гектор.
А я – почему бы мне не узнать мою большую, безмерную и опустошительную страсть, пока все не кануло в прах?
* * *
Я работаю в профессиональном лицее. Я что-то вроде завхоза – теперь надо говорить замдиректора по хозяйственной части, согласно новым директивам. Я знаю, что меня называют легавой. Иногда даже повышают до легавой дряни. Я закупаю школьное оборудование. Заказываю поставки для столовой. Занимаюсь составлением флаеров и брошюрок, представляющих наш лицей, которые лежат стопками на столах студенческих салонов, ярмарок вакансий и прочих празднеств, посвященных открытию «талантов будущего», и кончают на полу – потому что бросить бумажку в урну стало слишком непростым жестом. Я слежу за расписанием некоторых. За оплошностями других, путающих склад с бесплатным самообслуживанием, особенно в период начала школьных занятий. Я договариваюсь о тарифах на телефон, закупаю бумагу, туалетную бумагу, мыло, моющие средства, ведра, компьютеры, картриджи, гаечные ключи всех калибров для маленьких гениев на уроках механики, шампунь для начинающих парикмахерш – все поголовно будущие мисс Франция – и энергосберегающие лампочки.
Я не люблю свою работу.
Я была создана для слов, для фраз, что окрыляют, для крыльев, что раскрываются. Я была создана для чудесного в жизни; для жизни, что заканчивается без сожалений.
Да, я не люблю свою работу. Мои дни пропитаны пыльным и душным запахом скуки. Но после того как ушел отец Гектора, ушел холодно, ничего с собой не взяв, абсолютно ничего – как будто все, что я могла трогать, покупать, гладить, читать, слушать, желать, было заразно, – мне пришлось срочно искать работу. Пойти на первое попавшееся место. Вот это.
Мой муж меня бросил.
Он встал, улыбнулся мне, очень ласковой улыбкой, как сейчас помню. Коротенькая фраза сорвалась с его красивых губ.
Все кончено.
Потом он направился к двери нашего дома, даже не взял пальто, несмотря на холод и дождь, и вышел. Он миновал нашу машину, не обернувшись. Я смотрела ему вслед, окаменев, убитая. У меня даже не было сил на крик. На бунт. На жалкий жест. Потом его силуэт растаял, а я еще долго смотрела на место, где испарился тот, кто должен был любить меня всю жизнь, что бы ни случилось, и кому я подарила сына.
Через несколько дней я пошла в комиссариат заявить об исчезновении моего супруга. Сорокалетний мужчина. Брюнет. Довольно красивый. Одет в бежевые брюки и белую рубашку в то утро, насколько я помню. Нет, никаких особых примет. Они улыбнулись, беззлобно; просто по причине ужасающей банальности.
От стыда я опустила глаза.
Не появился он и у себя на работе, в «Креди-дю-Нор», площадь Риур, 8, в Лилле, где его патрон доверительно сообщил мне, что ничего не знает. Что для него это новый проигрыш – я не поняла, что он хотел сказать.
Я позвонила общим друзьям, которые тоже не имели никаких вестей. Некоторые успокаивали меня, но от их оптимизма было только еще более жутко.
А потом прошло время, и надежда увидеть его вновь тоже улетучилась.
От меня по живому отрезали тело, которое так и не было найдено. Я похоронила наши совместные годы в пустом гробу. У меня не было дорогой могилы. Не было камня, на котором бы выгравировать горе.
Гектор прожил первый год после исчезновения отца у моей матери, потому что я плакала каждый день. Потому что, когда тебя бросили, а ты не знаешь почему, можно сойти с ума. Потому что не быть больше избранной, быть отвергнутой унизительно. Потому что лезвие ножа для мяса надсекало мои запястья вечерами в кухне и мои ляжки по ночам, потому что моя боль писалась прямо на коже, а она была многословна, она была неиссякаема, она была сложна.
Позже я топила мое горе в объятиях мужчин. Тогда-то мои несчастья с мужчинами и начались.
Я терялась в тех, что ни о чем не просили, ничего не спрашивали, не интересовались моим «да», таким отныне доступным, моим лоном, таким доступным, моим ртом, таким доступным, и этими бороздками слов на моей коже, и моей печалью, даже когда я кончала и когда, на миг, готова была все отдать, чтобы они рассекли меня пополам.
А потом Гектор вернулся ко мне. Он продолжал ходить к психологу раз в неделю и до сих пор ходит. Мы не пытались понять. Однажды он сказал, что его отец был похож на падучие звезды: их видишь, а потом вдруг больше не видишь; это не значит, что они совсем исчезли, что улетучились, нет, они где-то есть. В мире без нас.
Мы перекрасили дом, заново обставили комнаты, сожгли кое-какую мебель, на блошином рынке прикупили новую, посадили в саду цветы: тысячелистник, по словам моего сына, означающий лекарство от разбитого сердца, алоэ, горе, и омелу, я преодолею все трудности.