Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда добрались до колка, Клопцов велел Саше лечь ничком, положив руки за голову, а сам уселся рядом и закурил.
— Вот таким способом, — сказал он, неизвестно что имея в виду.
Спустя некоторое время он разрешил Саше сесть; Саша сел, обхватил руками колени и, посмотрев на задумавшегося Клопцова, неожиданно почувствовал, что страх его улетучился, а на его месте образовалась неприятная пустота. Клопцов кивнул ему и спросил:
— Хочешь закурить?
Саша отрицательно помотал головой.
— Брезгуешь, что ли? — с печальной насмешкой спросил Клопцов. — Ну, давай, давай…
Саша смолчал, поскольку в эту минуту он с удивлением думал о том, как это так скоро и вдруг рассеялся его страх. Теперь Саша чувствовал, что не только не боится Клопцова и его пистолета, но, если бы не противная пустота, он бы ему такого наговорил, что Клопцов бы его прикончил наверняка. Потом он поймал себя на той мысли, что в компании с Клопцовым ему до того неловко и тяжело, как если бы он знал за ним какое-либо особо позорное преступление.
— Вот сейчас часок-другой переждем, — сказал Клопцов, — и я себе полечу. А ты, черт с тобой, живи дальше. Ты мне там был опасен, — Клопцов ткнул пальцем в небо, — а здесь ты мне, в общем-то, не помеха. Если хочешь, я тебе папирос оставлю…
— Ты подлец, Клопцов, я всегда это чувствовал, — задумчиво сказал Саша.
— Потолкуй у меня, пацан! — отозвался Клопцов, но в его голосе слышалась не столько злость, сколько какая-то тяжелая дума.
Больше они не разговаривали. Саша си де л, покусывая травинку, а Клопцов курил папиросу за папиросой. Только часа через полтора Клопцов поднялся с земли и на прощанье сказал:
— Ну, будь здоров, Саша Кукин! Передавай привет товарищам по профессии. Скажи, мол, кланяется Клопцов и просит не поминать лихом.
Он отряхнул травинки, налипшие на штаны, и направился к самолету. Саша смотрел ему в спину, точно ожидал, что Клопцов вот-вот обернется, и точно: Клопцов обернулся и прощально помахал ему пистолетом. Тогда Саша выплюнул травинку, поднялся с земли и тронулся за ним следом.
Подойдя к самолету на более или менее безопасное расстояние, Саша сунул руки в карманы брюк и принял позу стороннего наблюдателя.
Через минуту машина уже разворачивалась против ветра, подминая под себя картофельную ботву и шевеля, как рыба плавниками, рулями поворота и высоты. Саша смотрел на свой самолет и думал о том, что вот сейчас вспорхнут народные тысячи, воплощенные в хитроумном летательном аппарате, и поминай как звали. Это соображение внезапно взяло над ним такую большую силу, что, когда самолет приготовился к бегу, Саша сорвался с места, настиг уже уползавший хвост и вцепился обеими руками в стойку заднего колеса. Он что-то кричал, но за гулом винта его слова было не разобрать.
Несколько секунд он еще упирался, потом его потащило, потом даже приоторвало от земли, но тут пальцы его разжались, и он упал на межу, разделявшую картофельное поле и посадки кормовой свеклы.
К этому времени в эфире уже не вспоминали исчезнувший борт 16–24. Как ни странно, но Клопцов почувствовал себя отчаянно одиноким именно потому, что про его самолет забыли. И тут на него напала одна жуткая мысль: он вдруг понял, что страшно и непоправимо напутал, точнее, запутался до такого предела, что выходом из создавшегося положения может считаться только небытие. «Действительно, — говорил он себе, — куда это я собрался? Разве я способен жить там, где некому сказать: „Ну ты даешь!“, или „Здравствуйте, я ваша тетя!“, или „Пошел ты к хренам собачьим!“ Вообще, не юли, товарищ Клопцов: фактически ты уже мертв, и этот прискорбный факт остается только оформить…» Когда внутренний голос смолк, Клопцов почувствовал, как у него сам собой заостряется нос и проваливаются глаза.
До границы оставалось около четверти часа лёту, когда Клопцов бросил штурвал и равнодушно уставился в кружочек высотомера, который тоже равнодушно отсчитывал ему остаток времени, пространства и бытия.
В конце пятидесятых годов на кладбище Донского монастыря, что поблизости от издательства «Мысль», прямо напротив сумасшедшего дома имени Соловьева, можно было наблюдать одного любопытного мужика. Это был типичный представитель своей эпохи: он носил черное драповое пальто, чрезвычайно длинное и широкое, синюю фетровую шляпу с опущенными полями, просторные брюки с высокими отворотами и светлые полуботинки, разительно схожие с ортопедическими; на шее у него почему-то висело китайское полотенце. Судя по выражению лица, он был человеком интеллигентным, хотя, с другой стороны, в нем настораживала густая щетина, которая издали смахивала на иней и, видимо, была противной на ощупь, как наждачное колесо.
Фамилия этого человека была Сухов — так его и знали монастырские сторожа. Чем он занимался и занимался ли чем-нибудь вообще — это покрыто мраком. Скорее всего, ничем он не занимался, поскольку его можно было наблюдать в стенах Донского монастыря утром, и днем, и вечером, ну разве что он постоянно работал в ночную смену. Но даже, если он где-то работал в ночную смену, основным его занятием было… вот прямо так сразу и не сообразишь, как это занятие обозвать; одним словом, это был такой зловредный процесс, который трудно поддается формулировке, который легче пересказать.
Если мысленно возвратиться в пятидесятые годы и представить себе, что вы вступаете на территорию Донского монастыря через воротную башню, которая смотрит в сторону продовольственного магазина, то первое, что попадется вам на глаза, будет примечательная особа, нервно прохаживающаяся от чугунной турецкой пушки до будки монастырского сторожа и обратно. Это и есть пресловутый Сухов.
При встрече с ним вам поначалу станет немного не по себе, так как, заметив вас, он состроит решительно ненормальную мину; просто такое предчувствие, что вот сейчас этот человек подойдет и скажет что-нибудь жуткое, вроде: «Квинтилий Вар, верни легионы!» Но потом у него на лице появляется какое-то стратегическое выражение, потом делано-безразличное, и вас вроде бы отпускает.
Пожалуй, вы о нем даже успеете позабыть, покуда прогуливаетесь между нелепыми надгробиями восемнадцатого столетия, иногда похожими на вазы, которые можно выиграть в художественную лотерею, но чаще на облака окаменевшей пены от стирального порошка; потом между надгробиями девятнадцатого столетия, замечательными смесью русского классицизма и еще чего-то русского, кажется, духа единоначалия и, наконец, между надгробиями последних десятилетий, неромантичными, как бытовые приборы. Между тем Сухов незаметно следует за вами, что называется, по пятам, дожидается момента, когда вас можно будет застать врасплох. Например, вы остановились у могилы какой-нибудь канувшей знаменитости, о которой вы когда-то что-то где-то читали, но что именно — тишина; вы стоите, слушаете, как у вас над головой вздыхают темные кроны, как разоряется воронье, и одновременно припоминаете — это и есть врасплох. Сухов к вам подкрадывается со спины и говорит таким тоном, как будто делает одолжение: