Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Значит, что, Чазов? Вернулся с романом или без такового?
— К чему эти глупые вопросы? — не отвечая, спросил я, уже ругая себя за то, что вошел в кабинет. — Я пришел…
— Они, мои вопросы, напротив, умные, — опять не давая мне договорить, сказал Якунин. — Ведь сейчас стало модой: всяк, кому только не лень, хочет стать романистом, своим, русским, Бальзаком. — Он и говорил не так, как раньше, а как-то так, как говорят те, кто привык исполнять чужие поручения и кто умел давать свои указания тем, кто находился в его подчинении: не говорил, а как бы бросал твердые, обкатанные, как морская галька, слова. — Что в настоящее время происходит в Союзе писателей? Безобразие! Понапринимали столько, что им, этим сочинителям, и счет уже потерян. Писателей развелось много, а где, я спрашиваю, современные «Война и мир»? Где «Братья Карамазовы»? Где, наконец, «Человеческая комедия»? Их нету и не будет. Так что мои вопросы далеко не праздные и, стало быть, умные.
— Я зашел не для разговора о литературе.
— Напрасно! Почему бы нам не поговорить о литературе? — четко печатая слова, говорил Якунин. — Наглядный пример. Беру себя. Кто я? Журналист, этим горжусь, и писателем быть не собираюсь. Просто не желаю. Правильно я поступаю?
— Тут уместно вспомнить народную мудрость.
— Какую?
— Вольному — воля, спасенному — рай, а сумасшедшему — чистое поле.
— Нельзя ли без грубостей?
— Можно. Я лишь хотел сказать: это твое дело — быть или не быть писателем.
— Да, мое! Что же касается тебя, то я все же хотел бы знать: там, на степном хуторе, роман уже написан? Или ты все это время сочинял сельские этюды?
— Зачем тебе об этом знать? Тревога на душе? Или простое любопытство?
— Хотя бы и так. Ну так что? Роман написан?
— Никакого романа не будет. Этюдов тоже. Это тебя успокоило?
— Я так и думал еще тогда, когда ты бросил все и уехал. — С заметной радостью Якунин прошелся по кабинету, четко ступая желтыми, до блеска начищенными туфлями, заложив за спину руки с длинными сухими кистями. — Вот видишь, Чазов, что получилось. И работу потерял, и роман не написал. А почему произошел такой прискорбный факт? Исключительно по твоему легкомыслию. Да, да, легкомыслию! Приходится лишь сожалеть, и удивляться тому, что некоторые молодые люди, получив за счет государства высшее образование, спешат сделаться литераторами. А что их там ждет? Неудачи, разочарования…
— Я пришел не за тем, чтобы выслушивать…
— Да, понимаю, ты пришел узнать о работе, — так же бесцеремонно перебил он. — Но в моем отделе вакансии, к сожалению, нет. Так что по существу вопроса нам и говорить не о чем. — Он постоял, ногтем мизинца потрогал подбритую стежечку черных усиков, усмехнулся. — И все же нельзя не сказать о легкомыслии тех, кто вопреки всякому здравому смыслу становится на ложную и опасную стезю и вскоре сам в этом раскаивается. Извини меня, Чазов, великодушно: именно в твоем необдуманном поступке и видится мне эта ложная и опасная стезя со всеми ее печальными последствиями. Мой тебе совет, разумеется, на будущее…
— Ни в чьих советах не нуждаюсь, — резко сказал я. — А тем более в твоих, Витюша.
И я ушел.
Мне было неприятно думать и о моем, похожем на адъютанта сверстнике и о том, с каким презрением он говорил вообще о писателях, о каком-то моем легкомыслии, поучал меня, да еще и хотел дать совет. Какое ему, собственно, дело до меня и до моих намерений? С этими мыслями я постоял в коридоре, успокоился. Затем поднялся на четвертый этаж, решив заглянуть к Павлу Петровичу Зацепину. Признаться, в груди у меня побаливало, я боялся: а что, если у Павла Петровича меня ждет такой же прием? Тогда куда податься?
Опасения мои оказались напрасными. Павел Петрович встретил меня не то что приветливо или радушно — это не те слова! — а с той своей хорошо всем известной подкупающей улыбкой, которая и радовала и говорила: «Михаил! Я давно тебя поджидаю, так как хочу сообщить что-то важное, приятное, и теперь, увидав тебя, никак не могу скрыть свой восторг». Все такой же широкоплечий крепыш, с седыми мягкими волосами, с глубокими залысинами, он вышел из-за стола, обнял меня, как родного брата, потом пожал мою руку так крепко, как обычно жмут ее человеку, которого уважают искренне и давно, усадил меня на диван, сам сел рядом. Не стал расспрашивать, почему я вернулся раньше срока, удачно ли съездил, а, глядя на меня все с той же ободряющей улыбкой, сказал:
— Вижу, вижу внешние перемены, растительности на лице не стало, загорел по-степному. А как с переменами внутренними? Что-то глаза грустноватые. В чем причина? Сознавайся!
— Павел Петрович, я хочу вернуться в газету, — начал я без лишних слов. — Но в отделе нет места.
— Говорил ли с Виталием Семеновичем?
— Разговор у нас не получился. Все вакансии, говорит, заняты.
— Да если бы они, эти вакансии, и не были заняты, то с Якуниным ты все одно не сработался бы. Разные вы. Нет биологической совместимости, — с улыбкой добавил он.
— Извините, Павел Петрович, но я не понимаю, почему Якунина посадили на это место?
— И не пытайся понять, — грустно ответил Павел Петрович и указал пальцем на потолок. — У него там сильная рука. А человечек он дрянненький, это все знают. Но не о нем речь. — Павел Петрович дружески обнял меня. — Ну ничего, что-то придумаем. Если, к примеру, тебе предложить должность разъездного собкора? Как, а?
— Согласен, — не задумываясь, ответил я. — Мне лишь бы вернуться