Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дэлглиш понимал: что бы он ни сказал сейчас, все будет пустой банальностью. А Лессингэм продолжал:
— Я первым подбежал к нему. Он лежал ничком, но я не мог его перевернуть. Не мог заставить себя к нему прикоснуться. Да это и не нужно было. Я знал, что он мертв. Он казался таким маленьким, обмякшим, словно тряпичная кукла. Я ясно видел только этих идиотских желтых пчел на пятках его кроссовок. Господи, как я рад был от них наконец отделаться, от этих кроссовок чертовых.
Значит, Гледхилл был без спецодежды. Решение покончить с собой не было абсолютно спонтанным.
— Он, по-видимому, был хорошим верхолазом, — сказал Дэлглиш.
— О, это он здорово умел. Впрочем, это был не самый главный из его талантов.
А затем Лессингэм продолжил описание реактора и процедуры загрузки нового топлива в сердечник. Голос его почти не изменился. Через пять минут к ним снова присоединился Алекс Мэар. Когда, завершив обход станции, они возвращались в его кабинет, Мэар неожиданно спросил:
— Вы слыхали о Ричарде Фейнмане?
— Это американский физик? Я видел телевизионную передачу о нем, несколько месяцев тому назад. Если бы не это, его имя мне ничего не сказало бы.
— Фейнман говорил: «Истина гораздо чудеснее и непостижимее, чем могли представить себе художники прошлого. Почему поэты сегодняшнего дня не говорят об этом?» Вы поэт, но эта станция, энергия, которую она генерирует, красота инженерного замысла, сама воплощенная мощь — все это вас совершенно не интересует, не правда ли? Вас лично и других поэтов?
— Меня это интересует. Но это вовсе не значит, что я могу писать об этом стихи.
— Нет, конечно. Ваши темы гораздо более предсказуемы, вы согласны? Как это у вас?
Процентов двадцать Богу и святым,
Природе столько ж и ее созданьям,
Все остальное посвящу стенаньям
Несчастных душ, взыскующих святынь.
— Процент, уделяемый Богу и святым, конечно, маловат, — ответил Дэлглиш, — но я мог бы согласиться с вами и в том, что святыни захватили гораздо больше, чем им положено.
— Ну а этот несчастный, Свистун из Норфолка? Следует, видимо, предположить, что и он не умещается в стихи?
— Он — человек. Одно это уже делает его достойным сюжетом поэзии.
— Но вы сами этот сюжет не избрали бы?
Дэлглиш мог бы ответить, что не поэт избирает сюжеты — сюжеты сами его избирают. Но одной из причин его побега в Норфолк было желание уйти от дискуссий о поэзии. И даже если бы ему нравилось разговаривать о собственном творчестве, то никак не с Алексом Мэаром. Тем не менее его самого удивило, что вопросы Алекса не были ему тогда так уж неприятны. Мэар был человеком, не вызывавшим симпатии, но не испытывать к нему уважения было невозможно. И если это он убил Хилари Робартс, Рикардсу предстояла схватка с грозным противником.
Выгребая остатки пепла из камина, он вдруг с необычайной ясностью вспомнил, как стоял вместе с Лессингэмом, глядя вниз, на темное шихтовое покрытие реактора, где бесшумно совершала свою работу мощная и таинственная сила. И подумал, сколько времени понадобится Рикардсу, чтобы задаться вопросом, а почему, собственно, убийца выбрал именно эту пару обуви, а не другую?
Рикардс понимал, что Дэлглиш прав: посещение миссис Деннисон в такое время суток было бы просто совершенно неоправданным вторжением. Но он не мог проехать мимо пасторского дома, не замедлив хода и не посмотрев, нет ли там признаков жизни. Признаков не было: дом стоял темный и безмолвный за изгородью помятых ветром кустов. Чуть позже, войдя в свой собственный, такой же темный и безмолвный дом, он ощутил вдруг непреодолимую усталость. Но, прежде чем лечь, надо было еще покончить с бумагами, в частности, дописать последнюю докладную по расследованию дела Свистуна. Надо было ответить на неприятные вопросы, выработать тактику защиты, дающую возможность опровергнуть обвинения как со стороны начальства и коллег, так и широкой публики в некомпетентности полиции, плохом руководстве, в излишнем доверии к технике и недостатке старой доброй традиционной следовательской работы. И после всего этого ему еще надо было заняться изучением последних докладных по делу об убийстве Хилари Робартс.
Только около четырех утра он стянул с себя одежду и ничком упал на кровать. Он, видимо, почувствовал, что замерз, потому что, проснувшись, обнаружил, что лежит под одеялом, а протянув руку к ночнику, увидел с ужасом, что проспал звонок будильника и что уже почти восемь часов. Сразу же окончательно пробудившись, он сбросил одеяло и неверными шагами побрел взглянуть на себя в зеркало на туалетном столике жены. Овально-изогнутый туалетный столик был украшен белой кисеей с розовыми цветами, на нем по-прежнему в идеальном порядке был расставлен хорошенький, подобранный по стилю и цвету туалетный прибор — подносик и шкатулка для колец. Сбоку у зеркала висела набитая опилками кукла — ее Сузи выиграла на ярмарке еще девчонкой. Не было только ее флаконов и баночек с косметикой, и их отсутствие неожиданно больно поразило его, словно она умерла и все эти баночки и бутылочки выброшены на свалку вместе с другими ненужными обломками жизни. Он низко наклонился к зеркалу, чтобы получше себя разглядеть, и подумал, что же может быть общего между этим мужчиной с худым, изможденным лицом и грубым, мускулистым торсом и этой сугубо женственной, бело-розовой спаленкой? Он снова испытывал то же чувство, что и вначале, когда через тридцать дней после медового месяца они въехали в этот дом, где ничего его, по-настоящему его просто не было. Молодым полицейским он и подумать не мог и ни за что не поверил бы, если бы ему сказали, что когда-нибудь у него будет такой дом, с усыпанной гравием подъездной аллеей, собственным, хоть и небольшим, в пол-акра, садом, гостиной и — отдельно — столовой, а в каждой комнате — специально подобранный мебельный гарнитур. В комнатах все еще пахло новой мебелью, напоминая ему всякий раз, когда он туда входил, об универмаге на Оксфорд-стрит, где эту мебель выбирали. Теперь, когда здесь не было Сузи, он снова чувствовал себя не в своей тарелке, словно гость, которого едва терпят и даже презирают.
Натянув халат, он прошел в небольшую комнату на южной стороне дома, которая должна была стать детской. Кроватка бледно-желтого цвета, перемежающегося с белым, в тон занавесям на окнах. У стены — стол для пеленания с полочкой внизу для детских принадлежностей, с сумкой для чистых пеленок. На обоях пляшут бесчисленные кролики и прыгают ягнята. Невозможно поверить, что здесь в один прекрасный день будет спать его, Рикардса, ребенок.
Но не только дом отвергал Рикардса. В отсутствие Сузи трудно было даже поверить в реальность их брака. Он встретил ее во время круиза по культурным центрам Греции. Путевку эту он приобрел в качестве альтернативы обычному способу проводить отпуск, в одиночестве отправляясь в пешие походы. Сузи была одной из немногочисленных молодых женщин на теплоходе. Она путешествовала вместе с матерью, вдовой зубного врача. Сейчас он понимал, что это Сузи сама положила начало его ухаживанию, это она решила, что они поженятся, она выбрала его задолго до того, как ему в голову пришло выбрать ее. Но поняв это, Рикардс был гораздо больше польщен, чем расстроен, и ведь, в конце-то концов, он вовсе не противился этому браку. Он достиг того возраста, когда время от времени балуют себя приятными мыслями, рисуя идеализированные картины домашнего уюта, поджидающую дома жену, к которой так приятно вернуться после трудного дня, ребенка — надежду и опору в будущем, ради которого стоит трудиться.