Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И когда ему удалось вновь сблизиться с дядей Маурисием, задолго до того, как его интервью в «Журнале» стали появляться регулярно, злобная и капризная судьба отправила его интервьюировать Мартина Эмиса ровно потому, что дяде пришло время умереть. Смерть матери тоже застала его вдалеке от ее смертного ложа, потому что она была очень слаба, а самое главное, уже не хотела жить и умерла в одиночестве, в квартире в Фейшесе, а он был в Барселоне, в погоне за какой-то очередной мечтой. А точнее, сидел, закрывшись на ключ, у себя в квартире и писал эссе про Фоша. Когда кто-то умирает, меня никогда нет там, где нужно; и от этого бывает очень больно. Вот почему, положив трубку, я пожелал, чтобы отца как следует помучила совесть за то, что его не было рядом, когда умирала мать. Я знаю, что далеко не идеален, Жулия.
Я подхожу к концу своего мрачного повествования, Микель. Скоро закончатся страницы в этой тетради с черной обложкой, и скоро закончится моя жизнь. Когда я допишу самые черные страницы своей исповеди, на дворе уже стемнеет. Я проведу эту ночь без сна, не зажигая света, чтобы сержант на меня не накричала. А завтра, когда солнце появится на горизонте, прежде чем выйти из комнаты с целью откушать каждодневный скучный завтрак, я поступлю по традиции всех мужчин в нашей семье: сяду лицом к окну и внезапно умру.
Должен тебе признаться, что я таков, каким станешь и ты: человек, страшащийся поражений в жизни, в которой нельзя ничего изменить. Мне не позволили любить так, как я хотел; мне выпала участь, которая обычно достается женщинам, – участь того, кто видит все, что происходит, из окна дома и по этой причине страдает. И чувствует все глубоко, как женщины. Со мной поступили так, заявив в свое оправдание, что я транжир и мот и что деньги утекают у меня сквозь пальцы из-за моего пристрастия к рулетке и покеру. Нельзя не согласиться с тем, что я немало потерял в пылу азарта; я и вправду был, как говорят врачи, одержим пагубной страстью к игре. Но следует признать и то, что все решили, что я безобиден, и я сумел найти убежище в книгах и игре на рояле.
И в этом их ошибка, Микель. Потому что я один, спрятавшись за своими книгами и сидя за роялем, смог причинить больше зла, чем мой ненавистный отчим. В хрониках сказано, что я сошел с ума, когда сбежал из дома твой отец. Так оно и было. Но семя безумия уже было во мне, когда я понял, что никогда не смогу жить нормальной жизнью рядом со своим любимым. И отчаяние привело меня к созданию настоящего произведения искусства, в котором я нашел искупление; я отыскал древний рецепт алхимиков, дающий смысл au dur désir de durer, тому, чего, как Фауст, я жаждал всем сердцем. И знаешь, как я этого достиг? Ты знаешь, что это за художественное творение? Прекрасная история любви твоей прабабушки Пилар Прим де Женсаны, Микель. Я никогда не знал ее достаточно близко, чтобы проникнуть в ее секреты; я никогда не находил никаких тетрадей в черных обложках, которым она в тяжелые минуты доверяла тайны своего безутешного сердца. Эта страстная и печальная Пилар создана мной, Микель; это мое великое творение. Я сам выдумал всю ее любовную интригу с туповатым фабрикантом, с которым они дружили семьями. Она никогда не была неверна своему мужу, выдающемуся поэту Мауру Второму, Божественному, напрасно и безосновательно называемому Рогоносцем.
Я написал эту прекрасную историю за две вдохновенные ночи и горько плакал оттого, что слова, написанные на бумаге, не становились явью. Но меня утешала мысль, что точно так же, как произведение искусства, только появившись на свет, изменяет реальность, это повествование повлияло на жизнь моих персонажей, членов моей семьи, включая тебя, так что все Женсаны созданы мной. Это всего лишь игра? Даже и не знаю. Если это и игра, то игра ужасная, потому что мне было невдомек, что в искусстве заключается правда, правда искусства, которая часто сильнее самой жизни. На всякий случай я спрятал эту незаконченную тетрадь, в которой я писал женским почерком и в витиеватом женском стиле, между фолиантов по каноническому праву, которые, я был уверен, никто никогда не откроет. Но так случилось, что как-то раз поэт их все-таки раскрыл и нашел тетрадку. Возможно ли, что Маур Второй, Божественный, умер, прочитав то, что в ней было написано? В любом случае его реакция превратила эту фальшивку в правду. Скорее всего, он был единственным человеком, способным на такое: он был поэтом, привыкшим витать в облаках, и ему ничего не стоило поверить словам, написанным на бумаге, которые были ложью, но в гораздо большей степени соответствовали литературной правде, чем настоящей жизни, годам, прожитым им вместе с твоей прабабушкой. Таковы художники, Микель: они живут в придуманном мире. Поэтому так трудно жить с поэтом. Если моя прекрасная история и не соответствовала действительности как таковой, то реакция на нее Маура Божественного сделала-таки ее правдой: он поверил тому, что прочитал в тетради, в соответствии с этим изменил реальность и подарил мне бессмертие. Все, что он сделал после прочтения (то есть позвал нотариуса, изменил завещание, сел в кресло в портретной галерее и умер), было абсолютно подлинно. И очень литературно. Я могу себе представить, в каком ужасе читал он эту тетрадь, сидя за письменным столом в библиотеке. И я уверен, что больше всего его огорчила не неверность жены, а то, что его потомство («Как семечко жасмина, что дивно проросло / В утробе матери, напитано любовью») принадлежало не ему, а никчемному Пере Ригау.
И подлинность чувств, вызванных совершенно реальными действиями поэта Маура Женсаны Второго, безосновательно названного Рогоносцем в моих предыдущих хрониках, также не оставляла сомнений. Особенно ненависть твоего деда Тона, моего отчима. В те минуты, когда властью, данной мне словом, из Маурисия Безземельного я превратился в Маурисия Безраздельного Хозяина, я решил сделать так, как велели мне мои чувства: я стал единственным истинным Женсаной, сыном Карлоты Возлюбленной. А вы, все остальные, превратились в потомство незаконнорожденного отпрыска, деда Тона; мне было приятно превратить его для истории в Антона Женсану Третьего, Ублюдка, потому что, узнав о существовании нового завещания, он повел себя как ублюдок, отыскивая то, что сильнее всего могло меня ранить, с целью вернуть себе отнятое у него искусством. И не только мой приемный отец, Антон Третий, Могилу Которого Я Оплевал, действовал как ублюдок, как ублюдок повел себя и твой отец, Пере Первый, Беглец. Он причинил мне истинную боль, и потому для историков это явилось причиной Шести Больших Симфоний. Пере унаследовал повадки своего отца и заставил меня предать вас, чтобы помочь ему бежать. Это и свело меня с ума. И если временами меня переполняла гордость за мое литературное произведение, в другие минуты я страдал, потому что, как типичный ученик волшебника, никогда раньше не мог себе вообразить ужасные последствия силы слова. С тобой никогда в жизни не случалось такого, Микель, чтобы содеянное тобой оказалось несоизмеримо с твоими намерениями?
(И Микель подумал: «Да, со смертью Быка так и случилось». И Жулия слушала, замерев.)
Поэтому я и пишу тебе из сумасшедшего дома, чтобы во всем признаться. Я бы сказал это тебе сам, если бы ты пришел ко мне, но ты уехал, а мне пора умирать. Я хочу, чтобы ты знал, каким я был; чтобы ты не думал, что ненависть, которая впиталась в стены дома и присутствие которой ты чувствовал, хотя никто тебе о ней не рассказывал, возникла исключительно по вине тех, кто ненавидел меня; а еще я надеюсь, что теперь я буду жить в твоей памяти. Почему бы тебе об этом не написать, Микель? Тогда я снова оживу в твоих словах.