Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Последние годы Толстого обезображены семейной распрей, глупостью толстовцев, мучительным несовпадением слов и дел, вызывавшим пакостные попреки.
Но вот Гёте, совершивший в пределе земном все земное, казалось бы, покоящийся в олимпийском великолепии и совершенстве. Но прочитайте внимательно Эккермана – вы увидите, что божественный Гёте страдает комплексом неполноценности. Он обижен романтиками, недостаточно покорными. Он посмертно завидует Шиллеру, его власти над молодыми умами. Очень много он говорит о том, что ученые не признали его теорию цвета; и теория цвета для него – как всегда в таких случаях – важнее «Фауста». Он уязвлен отношениями с герцогом, который, соблюдая все церемонии, показал все же, что может без него обойтись. Обходится без Гёте даже веймарский театр, некогда созданный его усилиями. Его тревожит то, что для вольнодумцев он ретроград (то ли дело Шиллер!), слуга одного из бутафорских немецких монархов.
Ко всем этим темам Гёте возвращается с упорством неудачника, а Эккерман делает свое дело, не подозревая, что благоговейно записывает речи о разбитом корыте.
Но Гёте в самом конце написал вторую часть «Фауста», «Поэзию и правду». Значит, победил – избежал смертельной старческой болезни разрушения импульсов.
Перечитываю N. Интересно, но что-то мешает. Может быть, злоупотребление правом и обыкновением каждого мемуариста быть собственным положительным героем. Модель – человек огромного витального напора, неистребимой жадности и любви к жизни, при любых ситуациях. Смерть не страшит. Смерть не инородно враждебна жизни, она ее атрибут, обязательная принадлежность, она входит в понятие жизни. Истинный жизнелюбец должен принять все, что входит в понятие жизни.
Движущий мотив этой книги – сказать, что на старости лет автор не у разбитого корыта. Старость – умудренность, освобождение от страстей и заблуждений. Не страшна смерть, одиночество питательно (одиночество, замечу, относительное – в кругу друзей). Каждая вещь мира сего содержит тайну счастья. Надо только уметь разгадать.
Прекрасная модель. Она была задумана для стареющего Гёте. Но вот у Гёте не получилось, а получилось у N. – Подозрительно.
1978
Разговор с Н. Я. Мандельштам
Н. Я.: – Розанов, кажется, говорил, что есть писатели, которые смотрят в зеркало, когда пишут, и писатели, которые не смотрят.
– Это отчасти, вероятно, то, что мы называем лирическим героем (пренадоедливый термин). Блок смотрел в зеркало, Маяковский смотрел, Ахматова… А Пастернак смотрел?
– Пастернак смотрел, но, к счастью, безуспешно. Он ведь вроде мамонта. Ну представьте себе – мамонт топчется перед зеркалом… Что он там может увидеть?
– Мандельштам до невероятного обходился без зеркала. И сознательно. Так он понимал современного поэта; о чем и говорил в стихах и прозе. А все же… Не было у него таких соблазнов?.. Таких аспектов саморассмотрения? Аспекта трагического поэта, гонимого…
– Нет, знаете, стоило прийти приятелям и принести ему вина и немного еды, он забывал сразу, что он трагический поэт.
Мандельштам – поздний Мандельштам – был убежден, что современный поэт – это не тот, кто высится над людьми, или отличается, или отделяется… Но это – один из всех, понимающий один за всех. И из всех типовых судеб судьба его самая типовая.
Глеб Семенов написал мне: когда поэт пробует быть как все – у него это все равно не получается.
Конечно, не получается… Поэт не может быть как все. Но современный поэт должен этого хотеть. Чем он и отличается от романтика.
Люди декадентской культуры в быту, не сморгнув, выносили ситуации, от которых человек должен лезть на стенку. Отличительное их свойство – железные нервы.
Повести Н. читать интересно. Есть сюжетные ходы. Есть диалог. Все ловко, особенно имитация правды, неприкрашенности. Положительные герои выпивают, дерутся, занимаются блудом. Есть и эмоциональные травмы, и трудный коммунальный быт, и убожество жизненных стереотипов. В основе же все если и не всегда хорошо, то может быть хорошим, и все хорошие: бабушки, девки, следователи. Все живут в добром и справедливом мире, по лицу которого пробегает рябь зла и страдания. Вещество остается розовым, несмотря на примесь блуда, мата и алкоголя.
А автор гордится смелостью, а знакомые говорят: и как это только напечатали…
Существует такое литературное направление – советский дамский сентиментализм.
В произведении высокого искусства бывает свой обман зрения (эмпирического зрения). В «Смерти Ивана Ильича» обман зрения состоит в том, что смерть является как бы личным и исключительным опытом Ивана Ильича. Все прочие – жена, дочь, врачи, сослуживцы даны так, как будто они-то никогда не умрут и не испытают предсмертной муки. Поэтому они так противны Ивану Ильичу и читателю.
Индивидуализм в культуре существовал как массовое явление (романтики, потом декаденты). Индивидуальные индивидуалисты нерелевантны.
Большие поэты не думали о «самовыражении». Они слишком полны тяжестью общего, которую приходится им нести. Это бремя знали и Пушкин, и Блок (зато собственной уникальности радовался Эллис). Гёте (у Эккермана) упорно возвращается к мысли о том, что поэт почти все получает в наследство – и кое-что добавляет от себя.
«Сестра моя жизнь» – редчайший в мировой лирике случай декларативно прямого утверждения счастья жизни. (Ахматова говорила: «Стихи – это рыдание над жизнью».) Но любовь и в этой оптимистической книге конфликтна, неблагополучна. Есть счастливые стихи у Фета, например, но существуют они в контексте жестокого жизнепонимания.
Когда писатель умеет писать, ему нужно найти, о чем писать. Опыт (социально-биографический и черпаемый из традиции) выкристаллизовывается в идею произведения.
Происходит кристаллизация по-разному. У Достоевского выработалась идея противостояния России праведной и России богоборчества и нигилизма. Скрещение этой идеи со злободневными, даже газетными фактами порождало сюжеты, конкретные замыслы произведений.
Их предвиделось столько, что жизни на них не хватало, – и не хватило.
У Толстого же не было пожизненного запаса. И он в промежутках каждый раз мучился и отбрасывал неудающиеся пробы в ожидании, пока очередной личный нравственный опыт дойдет в нем до состояния книги.
Пушкину тему сначала подавала традиция или игра с традицией («Руслан и Людмила»). Потом началось преломление эпохальных идей: судьба молодого человека (южные поэмы, «Цыганы», «Онегин»), историзм («Борис Годунов»). В 30-х годах – историзм, уже неотделимый от современной политической мысли и действительности. Кристаллизация огромного этого опыта – «Медный всадник». «Медный всадник» – история, политика и повседневность в неслыханном слиянии.
Романтизм, не выходящий за свои пределы, более всего поражает инфантильностью. Это может быть талантливо, занимательно, но это нельзя читать всерьез – ни «Атала», ни «Рене», ни «Жана Сбогара» и проч. Между тем то, что сделано до романтизма, нисколько не инфантильно. «Принцессу Клевскую», «Опасные связи», «Манон Леско» мы воспринимаем без скидки, без всякой историко-литературной усмешки или снисхождения.