Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не надо заворачивать во двор, — невнятно скрипит Капустина, когда мы приближаемся к ее дому. — Хочу пройтись… и вообще…
Судя по всему, она твердо решила не смотреть в мою сторону, но, когда я притормаживаю у тротуара, не выдерживает, резко оборачивается ко мне и пронизывает болезненным вопрошающим взглядом. Это все? Между нами теперь все? — прочитываю я, и каюсь, и теряюсь с ответом.
— Прости меня! Не сердись, — мямлю я наконец и пытаюсь выловить ее ладошку, чтобы прикоснуться губами. — Не знаю, как так получилось…
Но Капустина не дается, изворачивается, как кошка, и тогда я хватаю ее за плечи, встряхиваю, вжимаю невесомое тело в спинку сиденья. Ее глаза полны слез, но она не плачет. И я не хочу, чтобы где-то там, за поворотом, в лабиринтах равнодушного города, она все-таки заплакала, чтобы бесцельно ушла в никуда — с озябшим сердцем, как девочка со спичками из грустной сказки Андерсена. Только потому я наклоняюсь, и целую ее в губы, и глажу по щеке — мол, что ты, милая? Все совсем не так, как давеча тебе показалось!
И она смотрит мне в глаза, недоверчиво и просветленно, изо всех сил пытается улыбнуться и наконец со вздохом целует меня в ответ.
— Скот! Безвольная, тупая скотина! — упрекаю себя я, когда Капустина исчезает за углом дома и уже не может меня услышать. — Был шанс отпустить ее. А ты что сделал? Это не кончится для тебя добром…
Какое-то время я бесцельно кружу по городу, засматриваюсь на тускло-желтые фонари вдоль дороги, на освещенные витрины магазинов, на людей, бредущих по заснеженным тротуарам. Потом направляюсь в «Розу пустыни», занимаю любимый столик у окна и заказываю чашку кофе.
«Лучше бы нашел себе проститутку, — размышляю я, глядя в окно на пустынный сумеречный бульвар. — Нанял, использовал, расплатился, забыл — и вся недолга. А с порядочными — одни проблемы. Становясь близки, они, словно кошки, втираются в ваш мир и постепенно заполняют его своим. Но мой мир давно уже занят. В нем не найдется места для другой…»
Кофе против ожидания не бодрит. Или эту бурду наколотила вон та новенькая барменша-неумеха? Еще одна печаль у прилавка: коровьи вздохи, отсутствующие глаза, неумелые, бестолковые руки…
Нет, пора домой! Что-то я сегодня не в духе…
«Так всегда бывает со мной после праздника, — подбадриваю я себя, заворачивая к дому. — Чтобы не забывал, на каком свете живешь. Вон коты, собаки, воробьи и прочая живность — у них праздников не бывает, только сытно или голодно, морозно или тепло…»
Я отпираю ворота в гараж, включаю свет и возвращаюсь к автомобилю. Абрам Моисеевич уже тут как тут — достает нытьем и путается в ногах, потом садится у ворот и нервно позевывает в предвкушении теплой кухни и куска ливерной колбасы.
«Сдает старина! — думаю я о коте, поворачивая автомобиль к воротам. — Зрение и слух не те, что раньше, зубы стерлись, челюсть вывернута. Надо бы его побаловать завтра рыбкой…»
Несильный тупой удар под задним колесом отвлекает меня от благих мыслей. Что там может быть? Отпирая ворота, я не видел на расчищенном пятачке перед гаражом ни черно-серых ледяных катышей, в зимнюю пору налипающих под днищем автомобиля, ни дровяных обрубков из поленницы, которыми я отапливаю камин.
И тут жаркая испарина проступает у меня на ладонях…
Заглушив двигатель, я вылетаю из машины. Господи боже мой! В полутора метрах от ворот, на снегу, в тени автомобиля темнеет недвижимый сверток тряпья, но я сразу, сердцем понимаю, что это не сверток и не тряпье…
Абрам Моисеевич лежит на боку, крови почти не видно, и я хватаюсь за идиотскую мысль, что он просто-напросто прилег так, дожидаясь меня, а вовсе не потому, что… Вот только легкая судорога, словно кот для чего-то вытягивает заднюю лапу и слегка встряхивает ею, опровергает этот вздор с очевидной жестокостью: не прилег, а умирает у меня на глазах!
— Абраша! — сипло говорю я. — Как же так, Абраша?
Кот недвижим, его уже нет со мной, хотя тельце еще теплое, и я оглаживаю, оглаживаю бока и спину ладонями, ощущая, как под моими пальцами оно, это тельце, неумолимо застывает и костенеет. Но может быть, это из-за того, что на дворе зима и от снежного наста тянет холодом? В гараже у меня висит старая байковая рубашка, и я бегу, сдергиваю ее с крючка, приподнимаю мертвое тельце и укладываю, заворачиваю в мягкую ткань.
— Полежи так, — словно живого, уговариваю я кота, — а я позвоню сейчас маме…
Жена отзывается не сразу, она слегка запыхалась и говорит с запинкой, и поэтому я определяю — торопилась из соседней комнаты к телефону.
— Абрам Моисеевич, — выдыхаю я и прокашливаюсь, чтобы потянуть время. — Абрам Моисеевич погиб… только что…
— Как погиб?! Как он мог погибнуть?!
— У меня под колесами… Я загонял машину в гараж, а он ждал у ворот… Так всегда было… Не пойму, как это получилось… Может быть, в последнюю секунду надумал проскочить к дому и оказался под задним колесом… Если бы под передним, я увидел бы и успел затормозить…
— Ты пьян? — каким-то незнакомым, шипящим голосом перебивает меня жена. — Конечно, пьян! А как же иначе? Ты его специально убил! Нельзя было его не заметить…
— Ты что, вправду?..
— Я тебя ненавижу! Это все твой образ жизни, твои мысли и поступки, твоя пьяная езда! Ты и твои так называемые коллеги — все вы сошли с ума от безнаказанности! Ты специально это сделал, только ты и мог…
— Как тебе не совестно?!
— Мне?! Мне еще должно быть совестно? А ведь я чувствовала — что-то должно случиться. Вокруг тебя давно накапливалось что-то нехорошее, как нарыв. Кот, сколько мог, принял на себя то, что предназначалось тебе…
— Ты!.. Это ты сумасшедшая! Точно ведьма с зерцалом — смотришь и ждешь, когда случится… Я думал, ты меня… А ты… Знать тебя не хочу!
В бешенстве я зашвыриваю мобильный телефон в зев гаражных ворот, захлопываю тяжелые, выстывшие, хрипучие створки, гремлю засовами. При этом стараюсь не смотреть на рубашку с тельцем — зачем на нее смотреть, если и так все ясно: это я убил его! Тот живой, желтоглазый, разбойный комочек, который когда-то, совсем недавно, ползал на плече у мальчишки, а потом доверился и пошел на руки ко мне! И поправить уже ничего нельзя — смерть непоправима!
А еще я думаю: на что это намекала жена? Что предназначенное мне принял на себя кот? Какое-нибудь лихо-несчастье? И почему именно кот? Не дерево, не крыша, не громоотвод, а старый, тщедушный Абрам Моисеевич, который, сколько жил, воевал со мной за первенство в доме, не раз и не два писал мне в тапочки и угрожающе рычал, едва получал из моих рук колбасу?
А может быть, такое случилось, потому что я обидел Капустину?..
Мысли изводят, потому что они бесплодны, нет у меня на них ответа и нет мне успокоения.
Но за воротами уже вечер, блеклая, просвечивающаяся насквозь темень сгустилась над домом и садом. С ломом, лопатой и обтерханной метелкой я иду в сад, под тридцатилетнюю разлапистую ель, под которой часто таился и караулил воробьев Абрам Моисеевич. Здесь ему и оставаться навеки. В моей рубашке, чтобы спокойнее и крепче спалось. Затем я возвращаюсь в гараж, беру на руки и осторожно несу в сад скорбную свою ношу…