Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Андре заплатил вперед, а потом появился на станции Джерарат в подбитом ветром плащике, карманы которого оттопырены были бутылками не самодельного, а «казенного» вина: каждому по бутылке.
— Ну, какой армянин… непохожий, — растроганно сказал старшина, — где уж ты такого нашел, москвич?
Он ведь и правда был не похож на продувных эчмиадзинских армян, учитель Андре. Я объяснил старшине, что он парижанин, этот Андре, и что такая там у них развеселая французская жизнь. (Чего мы только не придумываем в юности! Теперь, через сорок лет только, я понял, что в нем не было ничего скаредно-парижского, ничего пугано-французского, никакой не было здешней скрытности и здешнего убожества, в развеселом нищем учителе Андре…)
— Он мне в старости все пытался растолковать про их эчмиадзинскую жизнь, — сказала милая дама-продавщица, задумчиво глядя на полки, забитые книжной премудростью, — и по всему выходило, что жизнь была жутковатая… — Я кивал, вспоминая холодный земляной пол, ведра с водой, цинковую ванночку, пар… — А в конце он заявлял, что жизнь была замечательная… И люди были другие, и все другое. Не как здесь, в стране непуганых идиотов. Так он мне говорил. Это правда?
— Мы были молоды, — сказал я, — мне было двадцать пять, ему лет тридцать. Прелестная молодая жена, дочурки, молодые друзья.
Мы все выжили, а рыжий мясник врезал только что дуба. И товарищ Хрущев прислал нам закрытое письмо, сообщая, что покойник был людоед. Я его зачитывал в части вольнонаемным армянам. Как большой грамотей и писарь хозчасти. Прачки утирали слезы и спрашивали, неужто все это правда. Но в душе мы уже знали, что правда… А французы небось бродили в растерянности, оставшись без руководства и отца-благодетеля…
— Отец мне как-то рассказывал про молодого солдата из Москвы. Вы с ним долго дружили?
Я задумался… Я даже не знаю, считал ли он меня другом. Просто я приходил к ним в последние месяцы службы (уже сдав на офицера запаса) два или три раза — со своим школьным учебником, с пластинкой Монтана. Мы чуть-чуть занимались французским и много говорили на смеси четырех языков (Андре знал английский) обо всем, что было нам интересно. Шла осень 1956-го. События в Венгрии… А однажды вечером, в ноябре, мне позвонил дежуривший по штабу дружок-писарь Саня и сказал, что есть телеграмма — чтоб меня уволить в запас. Это было уже после отбоя. Я метался по городку как шальной. Все спали, Санька был на дежурстве, и я сбежал к Эскузянам. Солдат на заднем КПП пропустил, сделал вид, что дремлет…
Андре обнял меня и сказал:
— У нас праздник!
Из какого-то своего тайника он вытащил бутылку армянского коньяка. Того самого, который, по утверждению эчмиадзинских жителей, с утра до вечера пили Черчилль и английская королева. Эчмиадзин всегда жил легендами. Здесь всякий знал, что Индира Ганди приезжала в Союз специально, чтоб выйти замуж за армянина (если не вышла, то только по вине грузин), а королева Великобритании лично хоронила католикоса. Всех легенд я не помню, но помню, что от любимого коньяка Черчилля я сразу забалдел и потом еле нашел свой КПП. Помню еще, что после первой рюмки Андре сказал:
— Вот так я узнал когда-то, что нам разрешили на родину.
Может, он хотел объяснить, что не думал в ту пору, как часто ему будет сниться постылый Париж. Как он затоскует по Франции на камнях и виноградниках «исторической родины». Что знаем мы о себе? Думал ли я, когда рвался из армейской тюрьмы, что затоскую по виноградникам Араратской долины?.. И все же день осуществленья мечты — великий день. Даже если потом наступает Перестройка, похожая на Надстройку над Базисом. А из подвала Базиса, как всегда, выходят на поверхность обманщики и бандиты. Все равно день этот прекрасен, и не нужно о нем жалеть. Не занимайте, собратья, очередь у мавзолея Ленин-Брежнева и Сталин-Берии, оставьте железного Феликса на свалке железок…
— О чем вы думаете? — спросила меня прекрасная армянская женщина, которую я видел второй раз в жизни. В первый раз она вопила в цинковой ванночке, голенькая, в мыльной пене, как новорожденная Афродита, и, вероятно, была еще прекрасней, чем нынче. Позднее я приходил к ним на Четвертую, когда она уже спала, — сбегал после отбоя из части через задний КПП, когда там стояли друзья, или через обшарпанный дувал, дыра в котором была известна (и удобна) всему личному составу (включая «особняка»). — Значит, вы понимаете, отчего он так говорил?
— Почему говорил? — спросил я со страхом. — Больше не говорит?
— Нет, он умер три года назад… Мама еще раньше.
— Я искал… — сказал я. — Вы думаете, он знает о нашей встрече?
— Эти русские… — Молодая дама снисходительно отмахнулась. — Кстати, я недавно заходила в большой книжный, что на рю дез Эколь, и там познакомилась с молоденькой армянкой. Очень интеллигентная девушка. Да вы ее, наверное, знаете. Потому что она тоже из Москвы.
— Москва не Париж, — сказал я надменно.
— Боф! — Она пожала плечами и объяснила мне, что никогда не была в этой знаменитой Москве — уехала еще маленькой во Францию… — В Москву! В Москву! — добавила она, проявляя среднефранцузскую осведомленность. — Чекув, Гогуль, Достоески, Солженицки…
— Дочь Андре, — сказал я, целуя ей руку. — Дочь Симон. Дитя Эчмиадзина…
— Теперь вы должны заплакать, — сказала она насмешливо, но я-то видел, что она растрогана не меньше моего. — И навестите армянскую девушку в книжном на рю дез Эколь. Я ведь вижу, что вам нечего делать.
Она была, конечно, права. Хотя и напрасно опасалась, что я зачащу к ним в магазин. У меня еще хватает энтузиазма, чтоб познакомиться, но давно уже не бывает ни сил, ни желания продолжать знакомство. Ее я тоже не видел больше, хотя иногда и хотелось. Я пришел в их лавку через год или два, ее там уже не было, а французская грымза, стоявшая за прилавком, сказала, что она ничего не знает, частных телефонов они не сообщают и никаких справок не дают.
— Догадываюсь, — сказал я склочно, начиная заводиться понемногу. — Чего вы еще не даете? Размеров заработка? Сумм, скрытых от налога? У нас вон даже вдова пионеру дала. Причем на аллее Центрального парка…
— Не знаю, о чем вы… — начала она надменно, но я уже и сам понял, как я отвратителен, и пошел к двери.
А я ведь даже не спросил, под какой фамилией она гуляет по свету, дочь Андре Эскузяна…
Что же до молодой интеллигентной армянской девушки из большого книжного, то я, конечно же, заглянул на рю дез Сколь, чтобы с ней поболтать. И вы будете смеяться, я действительно знал ее по Москве (на самом деле «вся Москва» была так же невелика, как «весь Париж», — все всех знали). Конечно, и ее я знал совсем маленькой, лет семи, и это было давно, но кратенький мой визит к ним врезался мне в память. На то были причины. Незадолго до этого визита я познакомился с ее родителями на каком-то многолюдном приеме, где были даже иностранцы. Мне, как правило, не по себе на многолюдных приемах, а эти двое сидели рядом и были любезны. К тому же оба они были молоды, хороши собой (он — красавец армянин, художник, она — до крайности миловидная русская дама), а он вдобавок неплохо говорил по-английски, что случается не часто и отчего-то казалось мне интересным в ту пору, хотя никакой нужды в английском мне не доводилось испытывать — ни тогда, ни позже. Среди прочего они рассказали мне, что в их жизни назревает очень важное событие — у него, у Гарика, скоро будет своя мастерская — в старом доме, в центре Москвы, ах, чего это им стоило, лучше не вспоминать. Он пригласил меня навестить его, уже в мастерской, через неделю-другую — посмотреть картины, а заодно и мастерскую. И так случилось, что я у него побывал, не только оттого, что часто в ту пору принимал приглашения, оставшись в результате развода без семьи, без сына, без дома, но и из-за несчастного стечения обстоятельств в тот вечер: одна, коварная, не пришла на свидание, другой не было дома, третья не могла, на четвертую не хватило двушек в автомате, зато я обнаружил, что я на Сретенке — где-то здесь, в переулке, должна была быть мастерская этого симпатичного художника. Я запасся бутылкой и пошел искать. Бутылка была лишней, так как он и до моего прихода принял порядочно с другими гостями и, может, именно по этой причине был менее любезным и симпатичным, чем при первом знакомстве. Конечно, могли быть и другие причины для таких перемен. Во-первых, по хамской московской привычке я приперся без предупреждения (но в мастерских свои обычаи, тем более что телефона у него не было). Во-вторых, я не смог достаточно талантливо изобразить восторг, в который меня привели его картины. Ну, картины. Мне показалось, что я уже видел такие. Такие или на них похожие. Я вообще не большой специалист по картинам. Самое это подражательное занятие кажется мне тщетным в нашем удивительном мире, творении гениального и щедрого Творца. Конечно, можно из вежливости сказать при виде чужих картин что-нибудь шутливо-восторженное, вроде: «Ну, полный пиздец!» Или: «Да-а-а». Но это еще надо сыграть, а я был не в настроении. Я только кивал глуповато и, поймав на себе его взгляд, промямлил что-то вроде «Интересно» или даже «Очень интересно». Понятно, что он мог обидеться: кто я такой, чтоб сообщать ему, что это интересно. Ему, которому уже говорили, что это совершенно гениально.