Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прости им Господи, ибо не ведают, что творят! Седина в бороду, бес из ребра…
Его толкали в спину через полгорода — к воротам роскошного дворца-бомбоубежища.
— Не надо! Не надо излишеств, что вы?! Излишество есть нега для тела и яд для души. Я должен предаваться аскезе и самоуничижению!
Но к мольбам оборванного солдата, едва стоящего на ногах, никто не прислушивался. Совсем с катушек съехал, поганец, от боли и страха рассудком тронулся — еще до начала дознания. И то верно: Святой Трибунал — это вам не причитания беззубой дуэньи, взирающей на молодого идальго, тискающего ее подопечную. Нет! И еще раз нет! Святой Трибунал — это то…
…чего должно бояться. Бояться, как гнева Господня, как раскопанной могилы и лишения наследства. И еще — свят! свят! свят! — как геенны огненной. Как нисхождения Вавилона.
Вот случай был, три дня назад. Папашка самолично дочку-ведьму из дома за патлы вытащил, стоило, ха-ха, в ворота постучать. Еще и на коленях ползал, просил дознание учинить и сжечь сатанинское отродье неотлагательно. А ведь она всего лишь умела разговаривать с сааабааакааамиии, что поселились в канализационном коллекторе и по ночам нападали на продовольственные обозы. Саааабааакиии слушали ее и понимали. Мало того, ее понимали ееенооотыыы! Отец, бывший подводник, всю жизнь по автономкам, вернулся из двухгодичного похода, а у него, оказывается, дочь родилась, подрастает. Блондинка, красивая. А он и жена — черненькие. А вы говорите…
Старлей слушал этот бред и кивал. Да, конечно, да, ого, ну ничего себе, да…
У воинов-монахов яростно бурчали животы. Скорее, скорее сдать еретика братьям и удалиться на трапезу в трактир Хромого Диего. Два квартала вниз по улице — и пряная тушеная телятина дымится на глиняной миске, щербатой и жирной. Ах, жирной?! Хозяин, почему не вымыл?! До панцирного блеска сапоги давно лизал?! А телятина у тебя хороша! Хор-р-роша! Ох, хороша! Умеешь, чертяка, прости, Господи!
Чревоугодие, конечно, грех, никто не спорит, но… Не согрешишь — не покаешься. А не покаешься, так и в рай не попадешь. О! И пальцем в потолок, и назидательно: грешите, братия!
Но в меру.
Роскошь дворца давит сверху, навалилась фундаментом, не продохнуть. Знакомая ситуация, Старлею не привыкать. Позолота подсвечников безразлична к людским страданиям. И танцуют солнечные зайчики, скользя по батальной росписи потолков: поклон пушке на лафете, реверанс полководцу в мундире и в штанах с лампасами, присед санитарке и лучики врозь от взрыва снаряда. Старлею уготован каменный мешок в подземелье, гнилая солома в углу скучает по теплу людского тела.
Спертый воздух, как ночной горшок, переполнен густым, настоявшимся за годы смрадом узников. Протяжный скрип засова: прощай, воля! Дыхание превратилось в тростниковую патоку, липкую, как пионерский клей «Момент»: смотри, не оступись, завязнешь, с головой уйдешь. И тишина. Ни стонов, ни криков. Лишь похабные речи охраны и стук собственного сердца. За открытый без разрешения рот избивают до полусмерти; хочешь жить — молчи. А не хочешь… Самоубийцы тоже старались не привлекать внимания.
Старлею пригрозили пытками и познакомили с палачом, милейшим человеком в кругу семьи и мрачным монстром, кровожадно взирающим на пленника сквозь дыры для глаз. У палача под капюшоном потел лоб, соль затекала под веки, вызывая неприятную резь. А не вытереть, не умыться: служба. Надо соответствовать. Кто ж испугается палача, если тот платочком будет вытирать со лба пот?
— Что ж, раскаяние вам неведомо. Очень жаль. Хотя… Отлично, Боб, пытай его, отработай денежку, что тебе выплачивает муниципалитет.
Старлей сначала не понял, а потом очень удивился: как его, героя войны, посланца Бога! — и пытать?! Дык, прости им, Господи, ибо не ведают что творят!
— Я расскажу вам коротенькую притчу. — Старлей прикусил губу, когда заостренная щепка впилась ему под ноготь. — Однажды добрый самаритянин решил сварить чудодейственную мазь для омоложения лица. Он поставил котел на огонь, налил свиной крови и смешал с гноем паршивой блудницы, подыхающей от сифилиса и лучевой болезни. Самаритянин долго кипятил свою мазь, перемешивал, следил, чтоб все было согласно техпроцессу. Умелец славно потрудился, но в итоге получилась отнюдь не средство для придания луноликости, а всего лишь навоз, подобный испражнениям богомерзких тушканчегов. И неудивительно. Что еще могло получиться из гноя и крови?
Палач и монах переглянулись, кивнули друг другу — и кляп, сверток промасленной ветоши, заткнул Старлею рот. До следующего допроса.
Его хлестали просмоленными веревками и заставляли подписать признание. Для начала в том, что он молдаванский шпион. Или хотя бы японский. Старлей бубнил в ответ: «Вы ничего не понимаете, мне нужно многое вам рассказать! Вы же забыли то, что я вам поведал! А должны были записать. Где пергамент? Где бумага? У меня есть черный маркер, но я не вижу папируса, сортирной бумаги и той нет… Милые люди, поймите! Нельзя так наплевательски относиться к новым главам Святого Писания, нельзя, это кощунство…»
Он терял сознание: танцевал босиком по зеленой траве, бабочки садились на его широкие, мускулистые плечи, потом он шел на работу, на танковый завод, в цех, где полжизни провел отец. Он любил Господа, и Господь любил его. Но вновь и вновь Старлей приходил в себя. Холодная (святая?) вода стекала по щекам, трибунал, кряхтя от усердия, зачинал дознание. Старлею заламывали руки за спину и с помощью блока вздергивали к забрызганному кровью потолку. И это было мучительно больно. И долго. О-о-очень больно и до-олл-го-аа!
Прости им, Господи, ибо не ведают… Что творят, псы позорные?!
Balestilla, mancuerda, potro…
Прости!
Обычный день. Веревка на шее, в руке свеча. Желтая туника до колен, веселый рисуночек: людская фигурка корчится в пламени. На голове дурацкий колпак из картона: кресты, слова молитв и хвостатые дьяволы с турбоускорителями вместо пупков. Во рту у Старлея кляп.
Трубы, литавры и знамя — где-то далеко впереди процессии. Громкая музыка — литавры, трубы и знамя, — чтоб каждый услышал, чтоб ни у кого в Городе не было шанса пропустить зрелище.
Старлей стойко принимает проклятия от стариков и детей, от рожениц и умудренных сединами матрон. Хорошо хоть, не камни, не кубики-рубики, перемотанные отравленной изолентой, не заточенные до бритвенной остроты сюрикены. Хорошо ли? Камни только телу боль причиняют, а злые слова душу ранят — перетирают в хлипкие кусочки, в сукровицу и осколки душевных костей.
Долгая дорога — нет тебе конца и краю. И лица, лица, лица… Морды, перекошенные от ненависти. Засуха, мор скота, люди заживо покрываются струпьями и падают. А вот и виновник всех бед. Еретик! Дезертир! Шпион тушканчегов! На костер его! На костер!! Поджарьте ему пятки! Еретик-гриль, бифштекс из дезертира! На барбекюшницу его!
Пришли.
Седой монах торжественно читает молитву, пару раз сбивается и сипит: солнце немилосердно жарит, глотка пересохла. Далее проповедь и месса. Воскресный день как-никак. В глазах пестрит от праздничных одежд: народ пришел поразвлечься — на людей посмотреть, себя показать.